Но Валеркино преодоление было лишь коротким моментом в его жизни. Другому пацану, похожему на Валерку, только на год старше, пришлось труднее. В начатой мною повести "Секунда на размышление" двенадцатилетнему Леньке хватило всяких бед и тревог...
В этой повести тоже есть река. Есть плоты у берегов, есть хибарка пристанского сторожа, у которого Ленька ищет приют в тяжкие минуты; неторопливые буксиры, обрывистые берега, рыбацкие костры... Но это, так сказать, декорация, но фоне которой развертывается действие. А пружина всей этой драмы — тоска мальчишки, оказавшегося в одиночестве, и его сомнения: способен ли он в решительный момент совершить отчаянный, но правильный поступок — так, как это сделал его отец?
Портрета Леньки не сохранилось. Но я до сих пор ясно вижу этого худого остролицего мальчишку с тревожными глазами. Его тревога была моей тревогой (да и сейчас она не прошла до конца). Полностью сохранилась первая глава. И дата стоит:11/XI-62. Это значит — уже после университета. Первый сборник рассказов готовился к печати, но хотелось "создать" что-то более капитальное. Итак...
Секунда на размышление
Первая глава
— Ну вот и прекрасно, — сказала мама, когда я развернул у стены раскладушку. — Теперь у тебя своя комната. Доволен?
— Угу, — ответил я. — В комнате было много солнца, блестела свежая краска. И места много... Но я еще не знал, доволен ли я.
До приезда сюда мы жили в подмосковном городке. Мама работала на трикотажной фабрике и заочно училась в текстильном институте. А когда она закончила институт, ее пригласили работать сюда, в Сибирь, на камвольный комбинат. Маму на комбинате знали. Она там бывала в командировках и на практике.
Директор комбината очень звал маму, потому что у него не хватало специалистов по текстильному оборудованию. Он сам так писал: "Специалисты по текстильному оборудованию"... Я и не знал, что у маминой профессии такое длинное звание. Думал, она просто инженер.
— Ленька, — говорила мама, — здесь, под Москвой, инженерами хоть пруд пруди. А там такая работа интересная. Комбинатище такой. Я даже и не знаю, что делать, Ленька... — Она брала меня за плечи, поворачивала к себе и внимательно смотрела в лицо. Я тоже смотрел ей в лицо. Она красивая и совсем молодая. По-моему, она похожа на кубинских девушек. Знаете, на тех, которые вместе с мужчинами охраняют Кубу. Народная милиция. Их снимки часто печатают в "Комсомольской правде".
Мама держала меня за плечи и спрашивала:
— Что же нам делать, Ленька?
Я говорил:
— Ну что ты меня уговариваешь? Я же согласен. Ну, конечно, едем...
Я говорил так, потому что не хотел, чтобы она волновалась. Ей нельзя было много волноваться. Но, наверно, голос у меня был не совсем веселый. И мама снова брала меня за плечи и снова поворачивала к себе.
— Понимаешь, Леня, там полегче жить будет. Зарплата хорошая. Директор двухкомнатную квартиру обещает. Разве здесь мы дождемся такой квартиры?
Я отвечал, что, конечно, не дождемся и надо ехать. И чтобы мама поверила, будто мне правда хочется ехать, я спрашивал:
— А у меня там будет своя комната?
— Будет! — смеялась мама. — Воображаю, какой кавардак ты в ней устроишь! — Она давала мне подножку и толкала меня на кровать, и я падал сразу же, потому что не хотел, чтобы мама боролась со мной. Ей это было вредно. Я падал и смеялся. Смеялся изо всех сил, чтобы она поверила, будто я очень рад.
А мне совсем не нужны были отдельная комната и город в Сибири. Мне было хорошо в нашей единственной комнатке, в деревянном двухэтажном доме, где я прожил все свои двенадцать лет и девять месяцев. Дом стоял на старой улице недалеко от железнодорожной линии. Кругом росли большие липы. Все время со свистом проносились электрички. Вечером их окна желтой цепью мелькали среди темных деревьев.
Раньше мне все это надоедало. Я мечтал о далеких путешествиях. Но ведь из самых долгих и далеких путешествий люди возвращаются домой. А тут надо было уезжать насовсем, и я понял, что очень люблю свой дом, свои липы и люблю, когда электрички с огнями проносятся через город. И самое главное — это было совсем точно — я знал, что нигде не будет такой школы, как наша — двадцать вторая, железнодорожная. И нигде никогда не найду такого друга, как Володька Соловьев. Это тоже точно.
Но я не спорил с мамой, ей нельзя было волноваться. И она сама знала, где ей лучше. Не оставаться же из-за меня...
В конце июня мы уезжали. Нас провожал Володька. Все вещи мы отправили багажом, с собой взяли только маленький новый чемоданчик и большой старый чемодан. Маленький я отдал маме, а большой, тяжеленный, отобрал у нее. А Володька отобрал у меня. Тогда я взял у мамы ее чемоданчик, и мы пошли на вокзал. По дороге мы весело разговаривали о всякой ерунде и смеялись. А когда подошел поезд, мне стало так тошно, что просто завыть хотелось.
Мы присели на чемоданы — мама на маленький, мы с Володькой рядом, на большой.
— Вот и все, — вздохнула мама и встала. И мы встали. Мама вдруг взяла Володьку за плечи, так же, как брала всегда меня, и поцеловала его в лоб. И сказала:
— До свиданья.
Володька пробормотал "до свиданья" и насупился. Потом протянул мне руку:
— Ну ладно... Ты пиши.
— Ага, — сказал я.
У Володьки была сильная рука. И он долго не отпускал мою ладонь
— Ты тоже пиши, — сказал я.
— Ладно, — ответил он.
Потом я сказал:
— Я Генке Лаврентьеу "Наследника из Калькутты" давал почитать. Он так и не отдал. Ты забери, пусть у тебя будет.
— Заберу... — Он посмотрел на потрепанный чемодан и спросил: — Замок-то держится?
— Держится... Мы с мамой на будущий год в гости приедем.
— Правильно.
Он еще раз протянул мне руку.
— Лезьте в вагон. Я вещи подам.
Мы поднялись в тамбур.
— Ну смотри, пиши, — снова сказал Володька с платформы.
— И ты, смотри, пиши.
— Пока.
— Пока.
Ударил колокол. Володька повернулся и пошел с перрона. Не стоять же ему и не махать рукой. Он шел, не оглядываясь, и скрылся за красным зданием вокзала.
Когда мы приехали, на вокзале нас ждала "волга". Это директор комбината прислал. Так сказал пожилой шофер в соломенной шляпе. Он повез нас на квартиру. Дом был новый, и все жильцы там поселились недавно. Но у всех, конечно, были кровати, столы, стулья. А у нас ничего не было. Контейнер с нашими вещами, наверно, не доехал еще даже до Урала. Мы сходили в мебельный магазин, он был как раз напротив нашего дома. Там мы купили круглый стол и две раскладушки. Все равно нашей старой мебели не хватило бы на две комнаты да еще на кухню. Но больше мы ничего не стали покупать, потому что денег почти не осталось.
Я здорово устал, пока по частям затаскивал стол на третий этаж. Я развернул раскладушку и лег, чтобы попробовать, удобно ли на ней спать. Наверно, было очень удобно, потому что мама тряхнула меня за плечо и сказала:
— Ой, все еще спишь! Я уже на завод успела съездить...
Мы начали устраиваться. Стол поставили посреди большой комнаты, раскладушки — в разных комнатах. Заглянула соседка тетя Зина, оглядела нашу небогатую обстановку, покачала головой и принялась маму обо всем расспрашивать. Все соседки любят расспрашивать, а мама не любит пустой болтовни. Поэтому разговор не особенно получался.
Вдруг что-то грохнуло, появились две табуретки и Лёля, племянница тети Зины.
— Вот! —сказала Леля. — Они у нас только место занимают, а у вас сидеть не на чем. Теперь сидите. — Она мотнула черной косой и удалилась. Тетка проводила ее пиратским взглядом, кисло заулыбалась и запела:
— Са-амостоя-а-тельная. А всего семнадцать лет... А вы табуреточками-то пользуйтесь, ничего...
— Спасибо. Попользуемся, если вы не против, — сказала мама.
Прибежала маленькая любопытная девчонка из соседнего подъезда. Ее звали Аленкой. Она с самого нашего приезда крутилась рядом. Аленка принесла цветок, который рос в банке из-под камчатского лосося. Аленка не знала, как называется цветок, она звала его просто "листики". Там и было-то всего четыре листочка на тонком зеленом стебельке. Аленка, потоптавшись на пороге, зачем-то намотала на палец белобрысый локон, подергала, потом протянула маме банку:
— Берите листики насовсем. Я еще посажу.
Мне этот подарок понравился больше табуреток. С листиками стало веселее.
— Только рыбу не обрывайте, — попросила Аленка. — Она вон какая хорошенькая.
На банке была наклейка — красная, с желтыми буквами и серебристым лососем.
— Не оборвем, — сказала мама. — С рыбой гораздо красивее.
Аленка убежала, пообещав достать для нас котенка.
Мама поставила листики на подоконник, полюбовалась и сказала:
— Прекрасно мы устроились, как вы считаете, Леонид Иванович?
— Прекрасно... Только плохо, что на третьем этаже.
— Это почему.
Будто она не знала почему!
— Тебе же каждый день придется подниматься...
— Что, я старуха? Поднимусь.
— А сердце...
— У всех сердце, — усмехнулась мама. Она сердилась, когда ей говорили про сердце и всегда отвечала, что "у всех сердце".
Мы застелили стол газетой, нарезали хлеб и колбасу и сели обедать. Мама сказала:
— Твоя школа в трех кварталах отсюда. Все получилось отлично, записали без всякой волокиты. В седьмой "В".
— Когда ты успела? — удивился я.
— По пути с комбината.
— Я мог бы и сам, — сказал я. — Не маленький.
— Конечно. Но мне было по пути... А ты сходи сегодня в школу. С ребятами познакомишься. Сегодня ваш класс на пришкольном участке работает.
"Наш класс", — усмехнулся я, а вслух добавил;
— Хорошенькая вещь! Я и так две недели на участке проработал. Дома еще, когда практика была. А тут опять огурцы окучивать?
— Сходи, сходи. Все равно здесь больше делать нечего. — Она оглядела полупустую комнату. — Все в порядке, все на местах.
— Нет, не все, — Я встал и открыл чемодан. Сверху, в фанерной рамке, которую мы выпилили вдвоем с Володькой, лежала фотография. Папина.
— Надо ведь ее повесить, — сказал я.
— Да, — ответила мама. — Но пока нет гвоздиков. — Поставим на стол. Хорошо?
— Хорошо.
Но я не спешил. Я сидел на корточках перед чемоданом, а мама подошла и остановилась рядом. Я взглянул на снимок и закрыл глаза. Я знал, что сейчас будет. Мама всегда говорила, что у меня слишком сильное воображение. Когда она сердилась, то говорила даже: "Разнузданное воображение"... Я закрыл глаза и знал, что услышу шум мотора.
Он будет приближаться и затихнет у наших ворот. Хлопнет дверца, и по земле затопают сапоги. И голос отца, негромкий, но очень ясный, спросит: "Что смутный, сынку? Ничего? Ну и ладно. Мамке скажи, приеду через час. Еще один рейс..." Ладонью спутает мне волосы. Ладонь жесткая и слегка пахнет бензином. Потом он зашагает к машине... Всё. Можно открыть глаза. Вот он, папка, улыбается так, что зубы блестят. И волосы, волнистые и светлые, растрепались от ветра. Он стоит на крыле своего ЗИЛа, держится за открытую дверцу...
Этот ЗИЛ и сейчас ходит по дорогам Подмосковья. А папки нет...
Он погиб два года назад. Был очень холодный октябрь, и шел первый снег. Все люди радуются этому снегу, даже взрослые радуются, хотя и притворяются, что им все равно. А папа даже и не притворялся... Но, может быть, он в тот рейс и не думал о снеге. Он торопился.
С химзавода, где папа работал, его послали в подшефный колхоз. Там на полях осталась картошка. Шел снег, а она замерзала на земле, потому что ее не успели вывезти. И отец поехал на помощь.
Недалеко от деревни есть плотина. Слева, под плотиной, старая мельница. Справа — большой и очень глубокий пруд. И дорога вела через плотину. Она была пустой, совсем пустой и белой от снега.
Какой-то совсем маленький мальчишка вылез на плотину слева, от мельницы. Тянул за собой санки. Эти санки и спасли его. Судя по всему, их папа и увидел, а сам мальчишка был в белом, до пят, полушубке, и шапка у него была белая.
Мальчишка испугался машины, побежал и упал. Под снегом на дороге оказался лед. Мальчишка упал и лежал на дороге. Оставалось несколько метров пути. Какие уж тут тормоза, если под снегом лед. Оставалось несколько метров и секунда на размышление. ЗИЛ разнес перильца, сколоченные из неоструганных стволов тонких березок, и упал на лед пруда. И в тонком льду, занесенном первым снегом, появилась черная полынья.
Когда прибежали из деревни люди и пришел трактор, ледок уже снова затянул полынью, и на него опять падал снег.
Когда мама узнала о папиной смерти, у нее что-то случилось с сердцем. Сердце у нее и раньше было слабое, но я не видел. чтобы мама теряла сознание. А тут она лежала, как мертвая, лицо у нее стало желтым. Мамина подруга тетя Тося брызгала ей в лицо водой.
Потом мама очнулась и стала плакать. А я не плакал. Боялся. Мне казалось, что с мамой снова случится что-то страшное, когда она увидит, что я тоже плачу.. Я сидел рядом и молчал, сдерживался изо всех сил. А потом слезы будто застыли и я уже все равно не смог бы заплакать. Но если бы и смог, то не стал бы. Я боялся и чувствовал, что один из нас не должен плакать.
Нам не показали отца. Я видел только длинный гроб, обитый красной материей. На углах материя была почему-то собрана в складки.
В тот день, когда хоронили папу, снова пошел снег. Комья земли, выброшенные из могилы, застыли, и снег припорошил их. Заиграл оркестр и перестал. Какие-то люди опусти гроб в могилу на веревках с петлями из ремней, чтобы удобнее было держать. Потом они взяли лопаты, и комья застучали внизу.
Я не смотрел, как зарывали могилу. Недалеко стояла прямая береза с толстым далеко торчащим суком. Сук был обломлен и расщеплен на конце. Снег лежал на нем пушистым валиком. У меня было горячо и сухо в горле. Я подошел к березе, привалился лбом к холодному стволу, взял из мягкого снежного валика пригоршню и стал глотать.
Кто-то надел на меня шапку, и я услышал голос. Я не сразу понял, что это мамин голос. Он был слабый, но очень спокойный:
— Не надо, Леня. Ты можешь простудиться. Не надо. — Она хотела поправить мой шарф, но не стала и прижала свою теплую ладонь к моей щеке.
Тогда я заплакал. Я еще за секунду до этого не знал, что смогу так сильно заплакать и уже долго не сумею остановиться. Я плакал, прислонившись к березе, и слышал, как ударили три выстрела — прощальный салют. Папа не был военным, но кто-то салютовал ему. В ту минуту мне было все равно. Я даже не повернулся, чтобы посмотреть, из чего стреляют. Через неделю я нашел у папиной могилы затоптанную в снег гильзу и понял, что стреляли из пистолета "ТТ". Наверно, бойцы заводской охраны...
Отец словно задал мне вопрос. Это я понял, когда мы с мамой приехали на место его гибели. Заводская легковушка осталась за прудом, а мы вышли на плотину.
Лед на пруду был ровный, и его совсем занесло снегом. И нельзя было даже угадать, где месяц назад чернела полынья. И перила починили. Наверно, срубили для этого еще одну березку.
Я подошел к перилам и навалился грудью. Они вдруг качнулись. И я рванулся назад. Недаром мама говорила про мое разнузданное воображение. Мне показалось, что березовые жерди проломятся, я упаду, пробью лед и уйду в черную воду.
Я отошел, и тогда впервые мне будто кто-то сказал: "Он не испугался. А ты смог бы?"
Я не знал.
Мне говорили, что я похож на отца. Говорили, что волосы такие же, глаза такие же и даже характер такой же. Но я не знал, смог бы я сделать то, что сделал отец. Чтобы спасти мальчишку, он повернул машину, а ведь у него была всего секунда на размышление. И в эту секунду надо было решиться...
Я представил себя на его месте. И вдруг понял, что не решился бы вот так сразу взять и повернуть. Это же навстречу смерти. И тут даже некогда подумать.
Я стиснул зубы и крутнул руками, будто поворачивал баранку. Потом еще, еще, еще... Может быть, я все-таки смогу? Ведь я похож на отца!
— Ты что, Лёник? — тихо спросила мама.
— Так... — сказал я и сунул руки в карманы.
Но с тех пор у меня появилась привычка. Я все время представлял себе дорогу, человека на ней, машину. Я все время рвал вправо баранку руля. Сижу на уроке, вцеплюсь в парту и уже не слышу ничего. Дорога, человек! Руль — в сторону!!
— Седых, что с тобой?
— Ничего...
— Сиди спокойно.
Иногда мне казалось, что я смелый, что я сумею, если случится... Но мне надо было знать точно, чтобы стать спокойным. А как узнать? Ведь такое случается раз в жизни.
Я себя до того довел, что даже сниться стало. То будто я машину веду, то самолет на бреющем полете то корабль. И на пути — то человек, то дом какой-то, то лодка с рыбаками. И всё мчится навстречу. А я не могу отвернуть, нет сил...
Однажды ночью я все-таки рванул баранку, и машина полетела в скалистую попасть, и за стеклами кабины мчались клочья рыжего тумана... Ну и что? Ведь уже хватаясь за руль, я знал, что это сон...
Так закончилась первая глава. Других глав я не написал. Я даже точно помню, почему отложил повесть. Надвинулся на всех на нас грозный Карибский кризис, когда руки наших и американских генералов лежали на ядерных кнопках. Всяких чувств было множество, но самое главное, пожалуй, — ненависть к безмозглым политикам, которые неизвестно чего ради могут уничтожить половину человечества. "Какое они имеют право?!" А еще — понимание, что только все люди вместе могли бы оказать сопротивление таким идиотам, но увы... И мысли повернулись к другой теме. К повести, где говорилось, что, если у взрослых не хватает здравого смысла, то, может быть, хотя бы дети встанут на защиту планеты? Конечно, сумасшедшая фантастика (недаром меня обвиняли в "детском авангардизме"). Но, если в реальном взрослом мире я был беспомощен, то сделать что-то хотя бы в жанре детской сказки чувствовал себя обязанным... Не сделал, не успел. В том смысле, что (слава Богу!) кнопки все-таки никто не нажал, и тема (как мне показалось тогда) стала не столь актуальной. Но и "Секунда на размышление" теперь не волновала так, как прежде. "Уставший от переживаний", я взялся за беззаботную повесть о приключениях белого щенка и второклассника Борьки Уголькова. И закончил ее! А "Секунда.." так и залегла в архивах, лишь изредка я "теребил" из нее детали для других повестей и рассказов. И порой чувствовал вину перед Ленькой Седых за то, что не рассказал о его судьбе до конца.
Теперь, через сорок лет, перелистывая ветхую тетрадку, я понимаю, что повесть могла получиться не хуже других. Кстати, сохранился довольно подробный план. Казалось бы, садись и дописывай. Но я давно уже не пишу так, как в шестидесятых годах. Пытаться снова влезть в шкуру молодого завтра с его юношеским стилем, категоричностью суждений и открытостью чувств — это все равно, что мазать кремом и пудрить морщины. Смешно и глупо. Писать, глядя на придуманные в то время события с нынешней колокольни? Но получится вообще неизвестно что... Да и зачем это? Все равно, что бессмысленные попытки вернуть прошлое... Но, чтобы Ленька не обижался, я попытаюсь коротко вспомнить, что же все-таки с ним тогда было...
План второй главы.
Городские улицы. Школа такая же, в которой Ленька учился раньше. Даже показалось: "Вдруг сейчас встречу Володьку?" Но он увидел другого — щуплого рыжеватого мальчишку, который красил рамы новой теплицы. Тот работал один, одноклассники уже разошлись. Ленька почувствовал: мальчик чего-то (или кого-то) боится. Они стали работать вдвоем. Потом, в знак знакомства, расписались на запылившихся стеклах теплицы: "Леонид Седых, Андрей Коноплев". Разговорились. Видимо, Андрюшка Коноплев ощутил доверие к новому знакомому. Признался, что к нему придираются несколько одноклассников во главе с неким Петькой Грибатовым по кличке Гриб. Поэтому Андрюшка и работает один. "Я не могу с ними драться. Не могу заставить себя ударить человека в лицо..."
Ленька тоже никого никогда не бил в лицо (в прежней школе таких драк и не бывало). Но сейчас он дал себе слово, что при встрече с Андрюшкиными врагами трусить не станет. Андрюшка был чем-то похож на Володьку. Правда Володька умел постоять за себя, Андрюшка же, видимо, не умеет. Ну, тем более...
Однако все это отодвинулось, стало неважным, когда Ленька вернулся в свой новый дом. Соседка сказала, что маму увезли на скорой в больницу...
Ну, а далее — Ленькины метания, свидание с мамой в больнице, ее обещание, что скоро приедут родственники — папина двоюродная сестра тетя Женя и ее муж дядя Толя. Они живут в двухстах километрах от города, в поселке Серятино. Пока мама в больнице, они возьмут заботы о Леньке и квартире на себя. "Это единственные выход, Ленечка. Потерпи... Думаю, что я пробуду в больнице недолго..."
Ленька знакомится с профессором Серебровским и узнает, что, к сожалению, "это будет довольно долго". Возможно до сентября.
Тетя Женя и дядя Толя. Тетя Женя картинно жалеет маму: "Бедная Валечка". Дядя Толя в поселке работал заведующим клубом (сейчас он в отпуске). Еще одна заметка в скобках, посреди плана — (д. Толя просто сволочь).
Пришел контейнер. Тетя Женя в комоде и в шкафу устанавливает замки. "Зачем?" — "А почему ты повышаешь голос?"
Леньку воспитывают. Мама его тоже иногда воспитывала, но это было вовсе не то, что сейчас. Сейчас он должен понимать, что они "пошли на жертву", согласившись здесь жить. "Мы там бросили на соседей хозяйство".
Случилось страшное: Ленька случайно услышал разговор тетушки с соседкой тетей Зиной. "Положение с Валечкой такое, что может случиться всякое... Конечно, мы не оставим мальчика, если что-то произойдет... В конце концов, мы с Анатолием давно думали перебраться в город..."
Ленька устраивает родственникам скандал. "Вам надо, чтобы мамы не стало! Вам нужна не она, а квартира!" Махнув рукой, он случайно роняет на пол отцовские наручные часы, которые стал носить с недавней поры. Часы останавлтваются. Это скверная примета... А самое скверное, что тетушка грозит написать маме в больницу о его "неправильном поведении". "И тогда во всем будешь виноват ты!"
Ленька снова разыскивает профессора Серебровского: откровенно рассказывает про все и просит об одном: чтобы маме не передавали писем ни от кого, кроме как от него, от Леньки. Профессор обещает. Он говорит, что у мамы действительно тяжелое состояние. Но не безнадежное. И что ее должны перевести в кардиологическую клинику. Это далеко, в соседнем городке, зато там прекрасные условия. Об этом побеспокоился директор комбината...
Ленькины отношения с теткой и его мужем становятся все обостреннее. Сдавленные слезы — комок в горле. Скандал за скандалом. Наконец тетя Женя "в воспитательных целях" запирает его дома. Соседская девочка Аленка помогает Ленька выбраться: отыскивает подходящий ключ и подсовывает его под дверь. Ленька на свободе. А что дальше?
А в самом деле, что дальше? Я вдруг спохватываюсь, что не помню деталей. Остается одно: привести здесь абзацы плана, как они есть. В них можно уловить намек на развитие сюжета. В этом плане речь о событиях идет от первого лица — то есть от Леньки.
"Часовщик в мастерской не хочет ремонтировать часы. Может быть, это лучше — останутся деньги, но мне тяжело. Я уйду в лес, но завтра. А что сегодня? Автобусы. Скандал с кондуктором. На набережной — лес за рекой. Где ты Володька? Ты помог бы, Володька... Есть хочется отчаянно.
Андрюшка! Он идет на концерт... "Наплевать на концерт! Что с тобой?"
Я все рассказываю Андрюшке, он ведет меня к деду. Его дед — сторож в речной гавани, живет в будке на берегу. Спокойный, щетинисто-седой. Ничему не удивляется. Ставит на стол чугунок с картошкой и молоко. "Ись идите" ("Ись" — это значит "есть" на местном сибирском диалекте).
"Правда, мне здесь можно жить?"
Синева. Плеск воды под настилом. Пароход подошел к причалу...
Утром иду домой. Разговор с соседкой Леной (той, что подарила табуреты). Лена боится: "А вдруг они правда напишут и письмо все же попадет к твоей маме? Мало ли что может быть в другом городе, не уследят". Но я верю, что письмо к ней не попадет: Серебровский позаботился. Плохо другое. Я чувствую, что отчаянно соскучился по маме. Это не просто тоска. Мне ее не хватает... как воздуха. Нужен глоток, чтобы жить дальше.
Я говорю про это с Андрюшкой. Он отвечает: "Мне кажется, должен быть выход..."
Река, дед; как я жил у него. Дома появляюсь редко. Тетка требует приличий. Дед и родители Андрюшки. Мы играем в шахматы. Я бываю дома у Андрюшки, но больше он бывает у деда. Мы спим в будке на топчанах. Плеск воды и гудки. Дед ревниво любит Андрюшку, но скрывает это. Андрюшка о своих врагах. Синяк. Честное слово себе и другим. "Смелость — значит честность?" "Что бормочете?" — ворчит в темноте дед. Мы вышли на плот. Купание... "Хорошо, когда есть брат..." Но как там мама?
Тоска то притупляется, то режет ножом. Неизвестность. Чтобы добраться до мамы, нужны деньги, их нет... Андрюшка, оказывается, не зря обещал выход. Он знакомит меня с летчиком. Летчика зовут Валерий Павлович (как Чкалова!) Он обещает доставить меня в N (где клиника). "Поживешь у моей сестры". Мне просто отчаянно нужно увидеть маму...
Я решаю лететь. Летчик ждет на аэродроме (он хороший человек). Я забегаю к Андрюшке домой, чтобы попрощаться. А его нет! Со вчерашнего дня. Мать в панике. Но его отец — железный человек: "Иди, тебя ждут".
Мелочь на автобус. Но у меня еще полтора часа. У деда. Его нет. Я чувствовал, что всё случившееся связано с рекой. Лодка. Я плыву за дедом. На гавани из плотов — трое. Главный — Гриб. История Андрюшки: его увезли на безлюдный островок, чтобы не мешал шпане угонять бревна плотов, которые караулит дед. Выкрученная рука. Я вырываюсь...
Остановка рядом. Автобус должен уйти через три минуты. Бежать к автобусу? Или... С Андрюшкой ничего не случится, ну посидит на острове робинзоном полсуток... А с мамой? Она все равно не знает, что я должен прилететь... Но мне очень надо т у д а... А Андрюшка?..
Автобус сейчас отойдет...
Потом, вспоминая все это, я с удивлением понимал: в долгую секунду размышления решал я лишь одно — самолет или остров? Про то, что на остров можно попасть лишь после отчаянной драки с тремя врагами (пробиться сквозь них к лодке, схватить весла, отмахаться, чтобы не догнали, не перевернули...), я и не думал, это было само собой. И я кинулся и почти пробился ("Смелость — значит честность?").
Но честность — это еще не сила. Сила была у них. Носом в землю, колено между лопаток. Потом чей-то голос. Это — отец Гриба. Наверно, тоже жулик, но что-то понял. Вместе со мной плывет за Андрюшкой...
Дома у Андрюшки.
Летчик не сможет увезти меня в N в следующий рейс, он уходит в отпуск.
...Нет, он не уходит, он тоже принял решение. Ради меня.
Но полет уже не нужен, письмо от мамы: ее скоро выпишут...
Мама вернулась. Т. Валя и д. Толя уезжают с "соблюденным приличием" на лицах. Я почти ничего не рассказываю маме, лучше ее не волновать. Но... вдруг сами собой пошли папины часы...
Я так и не знаю до сих пор: решусь ли я в нужный момент рвануть руль? Андрюшка удивился однажды: "Не знаешь?" Потом вдруг согласился: "Этого никто не знает заранее. Это, наверно, каждый раз решаешь заново..."
Письмо от Володьки.
Потом еще есть строчки плана — про велосипед, рогатку, снова про часы. Не могу уже вспомнить и понять. На велосипеде (Андрюшкином) мы, кажется вдвоем катались по окрестностям, вдоль реки, и говорили про жизнь. Врагов мы уже не боялись ни капельки.
Да, забылись детали, но себя (как я был Ленькой) и друга Андрюшку помню отчетливо. До мелочей. А еще помню запахи реки, сосновых плотов, сырого песка. Огоньки по берегам... Сохранились несколько строчек, которые я приготовил для самого конца.
Далеко, на середине реки, светясь квадратиками желтых окон, прошел речной трамвай. Мы уже забыли про него, когда к берегу в темноте подкралась волна. Она вздыбилась у каменных ступеней, зашумела и с ног до головы окатила нас теплой водой.
Мы не обиделись на волну. Засмеялись и побежали домой.
Короче говоря, все кончилось хорошо (или почти хорошо). По крайней мере, в то лето, в те дни... А река текла дальше — как течет время — и не отпускала меня, начинающего автора, от своих берегов. И еще одна житейская история (из тех, что я писал и рисовал в общих тетрадках), должна была развернуться на берегу.