Любовь к родному пепелищу
Идти домой не имело смысла. Родители придут после семи. Бабушка говорила, что после обеда собирается в собес насчет прибавки к пенсии. Значит, тоже надолго.
Я решил наконец поехать на то место, где когда-то стоял наш дом. Я и раньше хотел там побывать и однажды сказал это при всех. Отец недовольно отозвался:
— А зачем? Что это, “любовь к родному пепелищу”?
Я понял, что он цитирует Пушкина. И слегка огрызнулся:
— А если и так? Что плохого?
— Ничего. Только зря. Прошлого не вернуть.
А бабушка сказала:
— Успеешь еще. А сейчас давай-ка съездим на рынок.
Я не спорил, но про себя понимал, что все равно там надо побывать. Родина же, хотя и сгоревшая. Прошлого, конечно, не вернуть, но и забыть его нельзя. Даже если захочешь. А я, к тому же, не хотел. Вся жизнь прошла в том доме, в том квартале.
Сейчас у меня было самое подходящее настроение для такой поездки. Грустное. И я пошел на трамвайную остановку “Стекольная”.
Добирался до центра я около часа. Путь был очень длинный. К тому же денег не было, ехал зайцем, и на полдороге меня выставил из вагона дюжий контролер в кожаной куртке. От куртки воняло, как от разогретых сапог. Он дал мне легкого пинка и пообещал в другой раз увести в отделение. Я отбежал. Издалека я сказал этому типу с бритым затылком, что он недобитый боевик и что работать надо, а не обдирать в трамваях старух и пацанов. Потом пошел на автобусную остановку и дальше ехал без приключений.
Вышел из автобуса я в квартале от дома. И вдруг понял, что никак не верю, будто дома уже нет. Ну, как это нет? Я ведь даже запахи его помню! В сенях пахло сухим деревом и влажной бочкой, в которой держали воду (колонка была во дворе). В прихожей — теплыми вязаными половиками и дровами для печки. В комнате бабушки — оконными цветами и землей из кадки с фикусом, а иногда — корвалолом...
Я до мельчайшего движения помнил, как вставляется ключ в скважину наружного замка. Надо вставить чуть-чуть не до конца, потом слегка прижать дверь и поворачивать ключ плавно, чтобы не заело. Этот плоский ключик и сейчас со мной, я брал его в лагерь, и он сохранился в кармане пострадавших джинсов.
Вот сейчас я обойду девятиэтажку с застекленным магазином “Хозтовары” на первом этаже, и ...
И впервые в жизни я увидел настоящее пепелище.
Обгорелые бревна и стропила уже все растащили. Чернел бугристый прямоугольник с остатками обугленных половиц. Посреди этой пустой черноты стояла наша обитая жестью круглая печь. Раньше жесть была серебристая, а сейчас закопченная. И кто-то снял уже чугунную, с литым узором и рычагом дверцу.
Опоясывали площадку остатки низкого кирпичного фундамента.
У меня защекотало в горле. К тому же запах торфяного дыма ощущался и здесь. А может, это был запах пожарища?
У дальнего края фундамента ходили двое мужчин в полувоенной одежде. Один — грузный и лысый, другой — обыкновенный, в соломенной шляпе, которая не вязалась с камуфляжем.
“Стервятники”, — скрипнул я зубами. Потом, не глядя на этих мужиков, перешагнул кирпичную бровку. Стал ходить по обугленным щепкам и мусору. Смотрел под ноги. Может, что-нибудь найду? Хотя едва ли. Все здесь уже вычистили.
Дядьки сперва не обращали на меня внимания. Затем тот, что в шляпе, сказал:
— Мальчик, зачем здесь ходишь? Иди играй. Здесь нехорошо.
Он говорил с кавказским акцентом, хотя лицо было вовсе не восточное, курносое и круглое. Может, мне акцент его просто показался. Нынче принято валить на кавказцев все беды, хотя большинство из них, конечно, ни при чем.
Сперва я не отозвался.
— Мальчик, я тебе говорю. Гуляй в другом месте, здесь не надо.
— Сами гуляйте в другом... Это мой дом... был, — сипло сказал я. — А не ваш. Сожгли да еще распоряжаются.
— Ай, мальчик, зачем так говоришь! Сгорел дом, большое несчастье, да. Но разве это мы? Наше дело не жечь, а строить...
— Ну и стройте, я вам не мешаю.
— Ты не нам плохо делаешь, а себе. Смотри, все ноги испачкал.
Это правда. И кроссовки, и белые носки, и ноги выше носков были в саже и пепле.
— Вам-то что...
— Ну, как хочешь... — Дядька в шляпе отошел, а другой, грузный, стал что-то говорить ему, недовольно так.
Я побродил еще, уже просто из упрямства, и шагнул через фундамент обратно.
— Мальчик, подожди, пожалуйста!
Который в шляпе, опять шел ко мне. Протягивал раскрытую ладонь:
— Вот, нашли недавно. Это не твой?
На ладони лежал складной ножик с коричневой пластмассовой рукояткой. Со множеством блестящих предметов — лезвия, ножницы, штопор и так далее. Сверкал он как новенький и, конечно же, никогда не валялся в здешней гари. Зачем это? Откупиться хотят, что ли? Совесть шевельнулась?
— Не надо мне ваших подарков... — И я поскорее пошел прочь, чтобы не зареветь.
И вдруг откуда-то со стороны, звонко так:
— Саша!
С гаража прыгнул и помчался ко мне мальчик. Я узнал его издалека по летучим светлым волосам и по одежде, будто сшитой из лиловой шторы с желтыми полумесяцами, солнышками и разноцветными звездами. Он в этом пестром наряде махал мне с балкона, когда я уезжал в лагерь.
— Ивка!
Ивке было девять лет. Он жил на третьем этаже большущего дома, который возвышался над нашим. Иногда мы играли вместе. Бывало, что я катал его на своем велосипеде. Не то чтобы приятели, но все же сосед, славный такой. И я обрадовался.
Ивка подбежал и потупился. Запереступал в пыльной траве стоптанными сандалиями. Видимо, понял, что не сладко мне.
— Пришел... поглядеть, да?
— Да, тянет все-таки...
Он кивнул: понятно, мол.
— Велик жалко, — сказал я. — Теперь не покатаемся...
Он кивнул опять:
— Его весь обуглило и скрутило от огня.
— Ивка... Страшно было, когда горело?
— Еще бы! Даже к нам на балкон искры долетали. Это среди ночи случилось.
— Знаю...
— Мы потом помогали уцелевшие вещи искать. Но почти ничего не спаслось.
— Спасибо, Ивка, — сказал я. Он удивленно поднял серые, с солнечными блестками глаза: мол, за что спасибо-то?
— А ваша бабушка несколько ночей спала у нас. А папа и мама не знаю где.
— У знакомых... Ивка, пойдем к колонке, я ноги вымою.
У колонки Ивка всем телом нажал на тугой рычаг, а я под упругой струей вымыл кроссовки, прополоскал и выжал носки, стал смывать сажу с ног. Она въелась в кожу.
— Саша, давай я за мылом сбегаю!
— Не надо, Ивка, так сойдет. Дома отмою как следует. У нас теперь ванна с горячей водой.
— Значит, вы хорошо устроились?
— Обживаемся... А вы как живете, Ивка? Митя пишет?
Ивка сник.
— Давно уже не пишет. Непонятно, почему. Мама как посмотрит на его скрипку, так плачет. Боится, что... ящик пришлют.
— Какой ящик, Ивка?!
— Ну, какой... — Он смотрел на сандалии. — Цинковый... Или бумажку, что пропал без вести.
— Какая бумажка! Его же в Подмосковье отправили, ты сам говорил.
— Сперва в Подмосковье, а сейчас неизвестно куда...
— Ивка, в горящие точки не отправляют раньше чем через полгода. Это сам министр обещал.
— Министр много чего обещал, — тихо сказал Ивка. Видимо, мамины слова.
— Напишет, Ивка! Просто... сейчас почта такая волокитная, письма еле тащатся.
— Мы все надеемся, — очень серьезно проговорил Ивка.
— Его не должны в опасные места отправлять! Его должны назначить в оркестр, он же музыкальное училище окончил!
— Его — в мотострелки. В оркестр, наверно, тех берут, кто на трубе играет, а Митя на скрипке...
Я решил отойти от грустной темы. Вспомнил тихую большеглазую сестренку Ивки:
— А Соня как поживает? Все рисует балерин и бабочек?
— Рисует... Она о тебе часто говорит. “Вот если бы Саша жил здесь, мы вместе бы ходили в гимназию”.
— Разве она уже учится?
— Взяли в первый класс. Ей в октябре будет семь. Шестнадцатого числа.
— Скажи ей, Ивка, что я на день рождения приду. С подарком, — легкомысленно пообещал я.
— Ладно, скажу... А лучше ты сам скажи! Пойдем сейчас к нам! Соня обрадуется.
Я посмотрел на свои неотмытые ноги, на раскисшие кроссовки.
— С такими-то лапами... Ивка, я в другой раз. Мне уже домой пора.
— Ну, давай тогда я на улицу ее позову! На минутку! И принесу еще ... одну вещь.
— Что за вещь?
— Ты не уходи, я скоро! — И он помчался к подъезду.
Я сунул в карман выжатые носки, надел кроссовки на босу ногу и пошел следом. Ивка выскочил мне навстречу.
— Соня, оказывается, с мамой ушла к тете Вере. А это... я нашел там... — Он посмотрел на пепелище. — Не сразу, а где-то через неделю, под кирпичами...
Ивка размотал плоский газетный сверток.
Боже мой! Это была любимая бабушкина реликвия, старая акварель. На картинке размером с тетрадь был изображен наш дом. Не среди многоэтажных корпусов, а на фоне густых яблонь и высоких тополей. Такой, каким он был сто лет назад. Бабушка рассказывала, что за несколько лет до ее рождения эту акварель написал для ее мамы (моей прабабушки) местный художник по фамилии Игорев. Он был не очень известный, но талантливый. Может, потом он и стал бы известным, но рано умер от чахотки. В мою прабабушку художник Игорев был тайно влюблен, потому и сделал ей такой подарок.
Бабушка любила вспоминать, как замечательно жилось в доме, когда рядом был большой сад, а не “эти урбанистические монстры”.
— Ивка! Бабушка с ума сойдет от счастья! Это ведь память о всей ее жизни!
— Плохо только, что рамка погибла, — вздохнул Ивка.
Да, коричневая, с узорами и завитушками, рамка сгорела наполовину. И плотная желто-серая бумага обуглилась в нижнем углу. Но не сильно. Кое-где на бумаге были пятнышки, словно от брызг. Однако в основном акварель уцелела. Видимо, ее чем-то завалило при пожаре.
— В рамке было стекло, но разбитое, я его выбросил, — опять вздохнул Ивка.
— Стекло сделаем новое! И рамку! Главное — сама картинка... Ивка, помоги положить ее в рюкзак.
Ивка помог. И тихо попросил:
— Ты приезжай еще, ладно?
— Да. Конечно...
— И звонить можешь. Ты помнишь наш номер?
— Помню... Только у нас-то теперь нет телефона.
— Можно ведь с автомата. Иногда...
— Да, конечно. Я буду... Ну, мне пора.
Ивка проводил меня до трамвая.
Трамвай поехал, и я увидел сквозь заднее стекло, как Ивка на краю дороги машет мне вслед. Лицо у Ивки было серьезное — в отличие от смеющихся лун и солнышек на его костюме.
Я тоже помахал Ивке. И показалось, будто я перед Ивкой в чем-то виноват...