в которой мы слушаем слова о любви, а говорим о ненависти
Где-то в глубине души я боялся, что домик барона Жана, отставного лекаря Дома, встретит нас свежим пепелищем. Или заколоченными окнами и дверями — если Стража прозналась, что старик помог мне в поисках Ильмара.
Но нет, хранила Сестра дряхлого вольнодумца! Домик по прежнему выглядел мирным, уютным и жилым. Покачивал ветер занавески в открытых окнах, на берегу речушки я приметил наполовину вытащенную лодку — прямо с веслами беззаботно оставленную.
— Может, и повезло нам... — прошептал я. — Как думаешь, Йенс?
Бывший надзиратель уныло кивнул. Вид у него был потрепанный — хоть и в Урбисе ему винцо перепадало, но вчерашняя попойка оказалась для Йенса тяжела.
— Давай подберемся тихонько к окнам, послушаем, — сказал я. — Мало ли... вдруг там засада.
— Откуда? — удивился Йенс. — Ты что, всегда такой подозрительный, Ильмар?
— Обычно — да. Потому и дожил до своих лет. Пошли...
Пригибаясь мы побежали по лугу, заросшему высокой, в пояс, травой. Вроде бы в окна никто не глядел, и увидеть нас не могли.
Постояв немного у угла дома, мы перевели дыхание и тихо, совсем уж скрючившись, подобрались к одному из окон, приоткрытому немного. И тут же услышали голос. Я насторожился — голос был старческий, но никак на скрипучий и резкий, как у барона Жана Багдадского. Сильный голос, и мягкий одновременно.
— Ты не прав, друг мой. Любовь — не жемчужное зерно, скрывающееся на морском дне среди тысяч пустых раковин. И не родник в пустыне, что поит крошечный оазис, и в любой миг может исчезнуть под барханами. Мы живем в мире, полном любви! Но люди ищут любовь, подобно тому, как ищут жемчуг на морском дне — задыхаясь, губя бесчисленные бесплодные раковины, навсегда исчезая под волнами. А если находят — считаю себя прикованными к любви, как умирающий от жажды путник, что набрел на оазис — и боится сделать от него хотя бы шаг. Им кажется — они нашли жемчужину, и они сжимают любовь мертвой хваткой, подобно жемчугу, который умирает без тепла рук! Им кажется — они нашли родник среди песка, и они проводят дни и ночи на страже, разгребают дюны и закрывают родник своим телом от самого маленького ветерка! Им кажется, что стоит отвести взгляд — жемчуг исчезнет в чужом кармане, родник засыплет песком, и они вновь окажутся в одиночестве... А любовь больше всего не любит бдительного взгляда. Ты можешь посадить розу в своем саду, и чахнуть над ней, отгоняя гусениц и прикрывая от дождика. И роза станет расти для тебя одного, но стоит лишь сделать шаг в сторону — и она умрет!
Я заслушался. А вот Жан Багдадский — нет. Я услышал знакомый надтреснутый смешок и язвительный голос:
— Что ни говори, ты настоящий поэт. Но почему-то, когда в прошлом году я посадил десяток роз, и оставил их без пригляда — они засохли к середине лета.
Неведомый собеседник лекаря не смутился.
— О, да. Без присмотра — рассыплется пылью жемчуг, засохнет цветок и умрет любовь. В том-то и вся разница, что ты делаешь — надзираешь, или ухаживаешь. Наш мир полон любви, а мы деремся за нее, как будто любви может не хватить на всех. Не хватить — хотя ее нужно всего лишь найти. Всего лишь увидеть! Однажды я встретил человека, который сумел это. Вначале улыбка не сходила с его лица. Он словно стал хранителем забытой тайны, он был одухотворен случившимся. Каждый, кто оказывался рядом, будто слышал далекую и прекрасную мелодию. Но ему не хватило веры в себя и свою любовь. Улыбка исчезла...
Послышалось негромкое бульканье.
— Благодарю, — на миг меняя тон сказал незнакомец. — Не знал, что ты сохранил такое чудесное вино в этой глуши...
— Подобно тому, как умирающий от жажды хранит последний глоток воды в бурдюке посреди жестокой пустыни, хранил я это вино... — сказал Жан Багдадский, старательно подражая его голосу. — Для тебя, мой любезный друг...
Он зашелся в приступе хихиканья.
— Врачебное ремесло портит людей, — мрачно сказал его собеседник, утрачивая изрядную долю поэтичности. — Зачем я к тебе приехал, позволь спросить? Чтобы ты надо мной издевался?
— Антуан, — в голосе Жана мелькнула тень раскаянья. — Я тебе неоднократно говорил — займись сочинительством, излагай свои мысли на бумаге! Но в обыденной жизни твои слова вызывают смущение. Понимаешь?
— Смущение? — возмутился тот, кого назвали Антуаном.
— Да, именно смущение. Тебе доводилось видеть, как наивно и выспренно может выглядеть искренняя молитва, бездумно перенесенная на страницы молитвослова? А здесь наоборот — слова, которые должны звучать для одного, звучать в душе, а не колебать воздух, вызывают неловкость. Почему ты не издал хотя бы свои сказки?
— Ну... если бы...
— Ты не решился раскрыть свою душу. Открыть раковину, в которой, возможно, скрывается жемчужина... — ехидно сказал Жан. — Еще бы! Прославленный летун занимается сочинительством романтических историй! Как можно!
— Жан...
— Что “Жан”? Кстати, воспеваемые тобой жемчужины вовсе не радуют раковину. Жемчужина — это болезнь, попытка моллюска защититься от попавшей внутрь песчинки!
— Сочинительство — тоже болезнь, — тихо ответил Антуан. — Попытка души защититься от попавшей внутрь боли.
Жан вдруг замолчал. А потом сказал, совсем уж другим тоном:
— Ладно... прости меня, друг. Прости старого дурака. Мне очень грустно, что когда мы уйдем, а ждать этого уже недолго, все твои истории уйдут вместе с нами. Истории про ночные полеты, про осажденные города, про войны в воздухе и мир на земле...
— Кому они нужны, эти глупые истории... — прошептал Антуан так тихо, что я едва расслышал.
— Моллюск не может судить, кому нужен его жемчуг.
Они замолчали. Я услышал тихое звяканье бокалов. Посмотрел на Йенса — тот ошарашенно смотрел на меня. И впрямь — странные речи ему довелось услышать.
Я кивнул Йенсу, двинулся назад, к двери в дом. Монах молча следовал за мной.
У дверей я постоял миг, собираясь с духом, и постучал.
Открыли не сразу. Я так и представлял, как Жан, насторожившись, достает свой древний пулевик, заряжает, крадучись подходит к двери, смотрит в какую-то неприметную щелочку... и застывает в нерешительности.
— Тебе решать, впустишь нас, или свинцом угостишь, — сказал я.
Дверь открылась.
Старый лекарь стоял, опершись на пулевик словно на костыль, и растерянно смотрел на меня. За его спиной стоял еще один старик — видно, тот самый Антуан. Высоколобый, абсолютно лысый, в отличии от Жана, и еще постарее, пожалуй. На удивление прямой, крепкий. Здоровенный ручной пулевик армейского образца он держал стволом вниз, но уверенно и крепко.
— Глазам не верю, — сказал Жан. — На старости лет, первый раз — не верю!
— Это... — вопросительно начал Антуан.
— Ильмар Скользкий. Который, как вчера объявляли, сбежал из застенков Урбиса! — Жан беспомощно развел руками, едва не выронив пулевик. — Что ж... входи... входите...
— Это брат Йенс, — представил я своего спутника. — Надсмотрщик застенков Урбиса... бывший.
— Грехи наши тяжкие... — вздохнул Жан. — Мир перевернулся. Входите.
Вино, которым Жан Багдадский своего друга угощал, и впрямь было отменным. Сухим, но не кислым, в меру терпким и ароматным, и при этом набравшим изрядную крепость. Глянул я на год урожая, скромно на этикетке выписанный, и лишь головой покачал.
Такое вино к столу Владетеля подавать.
— И зачем же вы пришли ко мне, тати ночные? — спросил Жан. Тон был суровым, но что-то мне подсказывало — старик нашему появлению рад безмерно. Для таких как он прозябать старость в теплой койке — хуже самой смерти.
— За помощью, — кротко ответил я.
Жан Багдадский всплеснул руками:
— Антуан! Ты слышишь? Самый коварный и страшный преступник Державы явился просить помощи у законопослушного гражданина! Преступив законы человеческие и Божеские, совратив на неверный путь честного слугу Церкви!
Антуан молчал. Пулевик свой он спрятал в кобуру, но застегивать ее не стал. Йенс, нервно озираясь, мелко отхлебывал из бокала. Он чувствовал себя хуже всех нас.
— Почему я тебе помогать должен, а? — вопросил Жан. — Ильмар Скользкий?
— Потому, что вся судьба мира сейчас решается, — твердо сказал я. — Если Маркус — Искупитель, то долг наш общий — помочь ему. Если Искуситель — то мы должны его остановить.
— И как ты намерен правду познать? Не лучше ли позволить Дому и Церкви решать столь важный вопрос?
Я покачал головой:
— Нет, лекарь. Не лучше. И у Дома, и у Церкви слишком большие интересы на грешной земле. Боюсь, перевесят они, когда решать придется.
Жан прекратил ерничать. Вздохнул, схватился за голову, топорща седые волосенки. И сказал, с неожиданной искренностью:
— Ну ладно, тут ты прав. И что для себя сейчас выгоды не ищешь — тоже верю. Вот только как ты будешь решать, кто есть Маркус?
— Не знаю. В этом совета и прошу.
— Только в этом?
— Нет. Еще я не знаю, куда сейчас подадутся Маркус, Хелен, Луиза и Арнольд.
Жан поморщился:
— А я тут чем помогу? Про Хелен слышал кое-что...
— Хорошая летунья... — вдруг тихо вставил Антуан. — Красивая женщина... если память меня не подводит.
Жан сделал долгую паузу, будто упрекая Антуана за вмешательство в разговор, и продолжил:
— Ну а про Луизу и Арнольда — считай, одни только имена и слышал! Откуда мне знать, куда твои друзья-товарищи кинутся?
— Кто из них решать будет? — спросил я, глядя в глаза Жану.
— Маркус... — неохотно признал старик. — Что бы они там не решали, а двинутся туда, куда Маркус захочет. Сами того не понимая.
— Ты лучше всех Маркуса знаешь, — продолжил я. — С младенчества, считай. Сам пуповину ему обрезал...
— Роды принимал, а пуповину не резал. На это акушерка есть, — ответил Жан. — Ну да, знаю. Знал.
— Значит, можешь предположить. И кто такой Маркус, добро или зло он несет. И куда сейчас отправится.
Жан Багдадский, барон не принадлежащих Державе персидских земель, забарабанил по столу сухими тонкими пальцами. Задал я ему задачку. И самое главное, что найти ответ ему самому хотелось.
— Антуан, а что ты скажешь? — спросил он.
Старый летун вздохнул:
— Жан, я представляю себе суть вопроса, но принца Маркуса даже не видел в глаза.
— При чем тут это? Я-то Маркуса знаю как облупленного. Как-никак лечил, да и общался немало. Мальчик он был славный, добрый и умный. Но! — Жан назидательно поднял вверх палец. — Все толкователи святых текстов сходятся на том, что Искуситель как раз таки и будет производить впечатление человека хорошего и доброго! При этом — сильного духом, умеющего людьми управлять, и к нужной ему цели подводить.
— А что говорят святые тексты о Искупителе? — теперь уже Антуан дал волю иронии.
— То же самое, — мрачно ответил Жан. — Только доброта Искупителя истинная, а у Искусителя — притворная. Говорится, что человек искренне верующий сам, мол, разницу почувствует.
— Замечательная метода, — кивнул Антуан. — Если бы в полете нам приходилось полагаться лишь на чутье — ни один летун не дожил бы до старости.
— Не богохульствуйте... — тихо сказал Йенс. — Нельзя сравнивать таинство божьей любви и грубое искусство управления планёром...
Глаза у Антуана прищурились. Зная Хелен, я готов был ожидать любой резкости — летун, говоря о своей профессии, начисто разум теряет! Но Антуан вдруг склонил голову, будто в безмолвном извинении, и произнес:
— Может это и благо, что говоря о свойствах человеческой души мы не вправе положиться на самые тонкие приборы? Если бы можно было измерить добро и зло, определить их по шкале, подобной шкале альтиметра или тахометра, мы утратили бы всякий стимул меняться... меняться к лучшему. Но я не представляю себе, как возможно создать такой прибор... Чего ты от меня хочешь, Жан?
— Ты поэт, Антуан, — негромко сказал лекарь. — Что бы ты ни говорил о себе, и чем бы ни занимался, но ты всегда был поэтом. Вот только — трусливым поэтом.
Антуан вздрогнул.
— Я хороший лекарь, и возраст дает мне право сказать это вслух, — продолжал Жан. — Но я вижу лишь тело. А ты умеешь видеть душу людей, Антуан. Все светлое, что есть в душе. Ты мог бы писать книги, которые заставят людей задуматься о душе не меньше, чем самая искренняя проповедь самого святого епископа. Но ты струсил. Не захотел сам предстать с оголенной душой!
— Это неправда, Жан!
— Правда. Может быть виной тому твои друзья... среди которых я числю и себя. Мы терялись. И прятали свое смущение за насмешками, за иронией и сарказмом. Твои подвиги до сих пор вспоминают державные летуны, но может быть одна-единственная твоя книга стала бы выше всех этих подвигов?
— Не думаю, Жан. Мне кажется, что одна-единственная спасенная жизнь выше всех книг, — серьезно ответил Антуан.
— Когда в Северном море ты сел возле сбитого планёра, и выловил товарища из ледяной воды, это был подлинный героизм, — Жан развел руками. — Сутки качаясь на волнах, ожидая, что налетит шквал или вода вольется в поплавки, ты боролся за чужую жизнь, отдав в заклад свою...
Удивительно — вся насмешливость сползла со старого лекаря. Сейчас он сам говорил как поэт, пусть даже случайный, поэт поневоле, на миг отразивший красноречие своего друга...
— Но почему же ты не хочешь поверить, что тысячи и тысячи людей тонут каждый день в ледяных волнах жизни? — Жан поднял голос. — Почему ты не решился поставить на кон свою душу — чтобы спасти их?
— Не знаю, Жан. Может быть потому, что это никому не было нужно? — Антуан как-то жалко развел руками.
— Откуда людям знать, что им нужно, если этого еще нет на свете? — вопросом ответил Жан. — А... дело прошлого, Антуан. И мы с тобой — тоже часть прошлого. Случайно зажившиеся на свете старики. Но, может быть, у нас есть шанс доказать... что столь долгая жизнь была нам дана не случайно.
— Чего ты хочешь от меня, Жан? — резко спросил Антуан.
— Я хочу, чтобы ты, вместе с Ильмаром, нашел принца Маркуса! Чтобы ты посмотрел ему в глаза и понял, что он такое — добро или зло!
Старик, бывший когда-то героическим летуном, прижал ладонь к лицу. Лишь глаза смотрели поверх пальцев — на бывшего лекаря Жана Багдадского. Наконец Антуан заговорил:
— Ты назвал меня трусом, Жан... никто и никогда не говорил мне таких слов. Но, может быть, ты прав. Может быть, высшая смелость для меня состояла в том, чтобы заговорить в полный голос. И что же, теперь ты хочешь, чтобы старый трус проявил неслыханную смелость? Взялся судить мессию?
— Да. Потому что только ты сможешь это сделать. Я не смогу — я помню Маркуса ребенком, и память не даст судить здраво. Ильмар не сможет — он помнит Маркуса своим младшим каторжным товарищем, и память не позволит ему увидеть правду. Но ты, ты будешь смотреть в его душу. Ты поймешь, кто он сейчас. И когда поймешь — скажешь Ильмару. Вот и все.
— И если я скажу, что в душе этого мальчика — зло... — тихо начал Антуан.
— Нет. Если ты скажешь, что в его душе нет добра. Тогда пусть решает Церковь.
Антуан покачал головой. Он был не то, чтобы напуган — удивлен. И голос его стал задумчив, обретая прежнюю певучую интонацию:
— Однажды, когда я был молод, мой планёр упал в предгорьях Альп. Никто не назовет падение с двух километров посадкой, но я был жив и даже не поранился. Я еще не успел порадоваться своему спасению, не успел задуматься, как стану ночевать в горах, один у разбитого планёра, который никогда не рискнул бы предать огню. В горах трудно выжить. Я бродил вокруг планёра, ощупывал разбитые крылья и порванную ткань — так касаются раненного друга, отдавшего за тебя жизнь, и тут к нам подъехала повозка. Мое падение, оказывается, видели. Это был не пастух или одинокий горец, как я вначале подумал, это был местный метеоролог, один из тех неисчислимых тружеников, что составляют наши карты, предупреждают о зарождающейся буре или о просветлевшем небе...
Йенс, выпучив глаза, слушал Антуана. Да и меня захватил рассказ.
— Мы приехали к нему домой — в маленький крепкий дом на откосе горы, рядом с мачтой телеграфа и теплой армейской голубятней. Метеоролог сразу пошел к телеграфу, сообщать о случившемся, потом выпустил трех голубей — сгущался туман, и в сигналы телеграфа уже не было веры. Навстречу мне вышла его жена, простая и скромная женщина, всю жизнь скитающаяся вместе с мужем по самым глухим уголкам Державы. В ее глазах была растерянность, страх и восторг — словно ангел Божий упал к порогу дома. Двадцать лет она помогала мужу, лишь иногда замечая в небе белую точку планёра, и вот, впервые, встретилась с одним из тех, ради кого забыла уют больших городов. Мы прошли в дом, и сели ужинать за круглым столом, освещенным керосиновой лампой. По тому, как бережно достали лампу из шкафа я понял, что это роскошь, редкая роскошь для небогатой семьи. Мы сидели в круге света, пили чай, я беседовал с ними, постепенно понимая, что и впрямь жив. А за столом вертелся их сын, мальчик лет десяти. Когда ужин подходил к концу, я понял, что никогда еще не встречал столь милую семью — и такого отвратительного ребенка. Он дерзил отцу, угрюмо смотрел на меня, вторгшегося в их крошечную крепость, капризничал, заставляя мать краснеть и извиняться. Когда ребенка, наконец-то, выгнали из-за стола, и он выбежал из дома, всем стало легче. Мы еще долго говорили, я рассказывал им о полетах, о больших городах, о суровой жизни военных лагерей, о своих товарищах. Потом вышел на крыльцо, чтобы выкурить трубку. Редкие звезды сияли в разрывах туч — так подлинная красота пробивается даже сквозь плотную вуаль. Было зябко, за дверью тихонько спорили метеоролог и его жена — они решали, как поудобнее уложить меня на ночь. Несносного ребенка нигде не было видно. И вдруг я услышал шорох под крыльцом. Перегнулся через перила, посмотрел — и увидел мальчишку, сидящего на корточках перед какой-то дырой в фундаменте дома. Любопытство взяло верх над неприязнью, я спустился и присел рядом с ребенком. Это оказалась нора, укрытие их мелкой беспородной собачонки, о существовании которой я и не подозревал. Оттуда пахло теплом и жизнью. И вдруг мальчик протянул в нору руки, достал что-то, и осторожно вручил мне. “Смотрите, здесь щенки”, — прошептал он. Крошечный щенок, и впрямь, слепо тыкался в ладони. А мальчик смотрел на меня, глаза его были полны восторга и настороженности — что я сделаю, пойму ли его восторг и то доверие, что он вдруг решился оказать мне, залетному чужаку. “Замечательные щенки”, — только и ответил я. Мы вернули щенка взволнованной матери, и пошли в дом, уже связанные общей тайной. Я вдруг понял, как слеп был, глядя на этого ребенка. И ужаснулся, что мог покинуть этот дом, так и не поняв его до конца, приняв волнение мальчика, разлученного со своими любимцами, за капризы и нелюдимость.
— Да, ошибиться и не понять может любой, — спокойно возразил Жан. — Ты прав, и твой пример вполне подходит. Но, все-таки, у тебя больше всех шансов понять Маркуса. Ты прекрасно знаешь, Антуан, как сильно может быть человеческое слово... самое обычное слово. Потому и не стал записывать свои истории. Не захотел принимать на себя ответственность. А сейчас я прошу тебя принять груз куда более тяжкий. И это последний выбор в твоей жизни, Антуан! Последнее испытание, от которого ты можешь отказаться.
— Мы даже не знаем, где скрывается этот маленький принц... — пробормотал летун.
— Вот это, как раз, не проблема, — Жан усмехнулся. — Ильмар, ты человек молодой, принеси-ка из буфета еще бутылочку такого вина!
Я охотно исполнил требуемое, открыл вино изящным медным штопором, поставил на стол — подышать. А старый лекарь строго спросил:
— Ваш план, небось, был в Вест-Индию податься?
— Да, — признал я. — Но как — не обдумывали. Хотели подальше от Неаполя убраться вначале.
— Не захочет Маркус в Вест-Индию ехать, — сказал лекарь.
— Почему?
— Неинтересно ему это, Ильмар. А Маркус, поверь, не только о безопасности своей думает. Никогда он книжками про индейцев не зачитывался, в краснокожих и поселенцев не играл. Что есть Вест-Индия, что нет ее — ему безразлично.
— Вроде как он не протестовал... — пробормотал я.
— Конечно. Идея-то, вроде правильная. Укрыться вдали от Державы, но при том на ее землях, среди привычного люда... Но теперь, когда ты в плену, Маркус сразу довод против найдет.
— Решит, что я планы выдам?
— А ты их не выдал? — заинтересовался лекарь.
Я опустил глаза.
— Нет, не отправится он в Вест-Индию... — размышлял вслух старик. — Неинтересно ему это. И далеко... Знаешь, чем Маркус в детстве интересовался?
— Откуда мне знать... — пробормотал я.
— Книжки про Руссию он читать любил. И серьезные, вроде мемуаров темника Суворова и записок думца Ульянова. И развлечения всякие: “Три стрельца”, “Ханум Елисавета”, “Кошкодёр”...
— Думаешь, в Руссию? — спросил я. Ох, не приведи Сестра! Руссия страна суровая, охранка ханская дело свое знает, а уж теперь наверняка за Маркусом охота идет.
— Нет, — поразмыслив, ответил Жан. — Все-таки он уже не маленький мальчик, опасность понимает... Одно дело в мечтах вместе со стрельцами в Киев за кокошником скакать, а другое — под стрелецкие сабли свою голову сунуть. Значит, что? Вест-Индия отпадает, Руссия тоже...
Небрежность, с которой Жан отбрасывал страны восхищала. Неужели он настолько уверен в своих догадках? Ему бы в разведке Державной работать, а не клистиры графьям и принцам ставить!
— Индия, — задумчиво сказал лекарь. — Индия, страна волшебная, красивая, богатая... Нет. Вряд ли! Был при дворе один учитель, географию излагал, да в случае необходимости порол напроказивших детишек-аристократов...
Я усмехнулся.
— Порол-порол, — развеял мои сомнения Жан. — Что, думаешь только простолюдины детей через розгу уму учат? Порой и графеныш так учудит, что без должной порки не обойтись. Маркусу, хоть нечасто, но тоже перепадало... по заслугам. Так вот, тот учитель, он в Индии прожил немало. Любил порассказывать про дела в колонии, и занимательно весьма! Только вот слишком откровенно — кроме романтики и про грязь упоминал, и про страшные болезни, про секты кровожадные и про нищету ужасающую. Вряд ли Маркус захочет отправиться в Индию! Что у нас осталось?
— Африканские земли... Ацтеки...
Жан покачал головой. Он напряженно размышлял, будто перед ним была карта расстелена.
— Нет... не то. Не то! А ведь вертится в голове... на язык просится.
— С Миракулюсом ты тогда хорошо угадал... — тихонько вставил я. — Подумай, Жан... Может, на родину матери подастся?
— Нет. Родня и без того Маркуса не слишком-то жаловала. А уж теперь, когда его сам Владетель ищет...
С каждым мгновением, пока Жан предавался размышлениям, моя вера в него таяла. Нет, не получится такого, чтобы вновь он угадал путь Маркуса. Ничего он не знает.
Или, напротив, знает? Но комедию устраивает?
— Слушай, Жан Багдадский... — начал я. И тут лицо старика осветилось благостной улыбкой.
— Правильно, Ильмар! Молодец. Руссия для него заказана. В Державе — схватят. В колонии — не добраться, да и душа к ним не лежит. Значит, через Персию. И путь почти как прямой, и побезопасней других!
— Что — через Персию? — совсем уж ничего не понимая, спросил я.
Лекарь вздохнул:
— Ильмар, Маркус — из тех людей, что ногу поднимая, уже знают, куда ее поставят. Скажи... никогда он не говорил с тобой о земле иудейской?
— Нет.
— Значит, точно. О том думал.
— А ведь ты прав, старый лис! — воскликнул Антуан. — Прав!
— Зачем ему в Иудею... — начал я. И замолчал, потому как понял.
— Искупитель он, или Искуситель, а другой дороги ему нет! — тонко вскрикнул Жан. — Понял, Ильмар? Ты что, думаешь, чтобы в силу вступить, Маркусу надо возмужать? Это дело десятое! Где бы и как бы он ни прятался, его в Иудею тянуть будет!
— Зачем? — тупо спросил Йенс.
— Чтобы понять, кто он есть, — ответил, вместо негодующе всплеснувшего руками Жана, его старый друг. — Чтобы прийти туда, откуда начал свой путь Искупитель.
— Или — туда, где Искусителю предрешено с Искупителем сразиться... — прошептал Йенс. — В Мегидду.
— Это пока неведомо, — отрезал Жан. — Но двинутся они в Персию... вроде как и не под Державой страна, и в то же время особых интриг не плетет, живет себе помаленьку, своему Богу молится... Ильмар! Как бы ты в Персию добирался? Если тебя ищут, если денег немного, если торопиться приходится?
— Через Паннонию, — не раздумывая, ответил я. — С одной стороны граница ханства, на нее все внимание. А с Персией вроде как тихо сейчас... вряд ли слишком следят за рубежом.
— Опять же, без малого полста лет, как преторианцы в Аквиникуме мятеж подавили, — согласился со мной Жан. — С одной стороны, народ там теперь не бунтует, а с другой — Дом недолюбливает.
Смешная была картина, если со стороны поглядеть! Сидели мы вчетвером за столом, и дружно друг другу кивали. Ни у кого слова против не нашлось.
То ли угадали мы, то ли все разом в заблуждение впали...
— Попробуй еще найди Маркуса в Паннонии! — решил я нарушить всеобщую радость. — Даже если в Аквиникуме таится. В Миракулюсе лишь потому встретились, что он сам встречи искал.
Жан вздохнул:
— Вот тут, Ильмар, ничего посоветовать не смогу. Детали все тебе придется распутывать. На месте. Перехватишь Маркуса в Паннонии — хорошо. Нет — двигайся в Иудею. Все равно, он туда придет.
— В Иудее искать его проще, — тихо сказал Антуан. — Это пустынная и печальная страна, чей народ живет тяжким крестьянским трудом. Там трудно укрыться чужаку, хотя и вреда беспричинного ему не причинят.
— Ты там был? — спросил я.
— Да. Мы летали... когда шла война с Персией...
Я ожидал услышать еще одну долгую и красивую историю, но Антуан замолчал. Наверное, говорить о войне ему нравилось куда меньше, чем о мире.
Я послушно встал, смирившись с ролью мальчика на побегушках.
— Завтра вы отправитесь в Аквиникум, — резко произнес Жан, пока я возился с окном. — Ты в этом деле опытен, Ильмар, сам реши, кем вы с Антуаном притворяться станете.
— Мы с Антуаном? — не понял я.
— И Стража, и Церковь сейчас ищет двух молодых мужчин, — сказал Жан. — Или же — вас с Йенсом поодиночке. Или же группу, в которой будут двое, похожие на вас по описаниям. Безопасней всего, мне так думается, пробираться в Аквиникум двумя группами. Я с Йенсом, — старик широко улыбнулся монаху, — и ты с Антуаном.
— Не верю, — пробормотал Антуан. — Ты не только меня гонишь на край света, а еще и сам задницу от кресла отдираешь?
На лице Жана появилась такая добродушная улыбка, будто старому барону только что вернули весь Багдад, привели потерянного наследника рода и пожаловали новый титул.
— Антуан, я всегда был хорошим лекарем...
— Эта фраза завязла у меня в ушах... — буркнул Антуан.
— Да, завязла. С того самого дня, как ко мне принесли одного молодого летуна, сломавшего себе все, что только можно сломать. И вроде бы ты не жаловался на лечение, пусть даже мне редко приходилось заниматься хирургией?
Антуан улыбнулся.
— Так вот, я хороший лекарь, — повторил Жан и обвел нас высокомерным взглядом — кто дерзнет поспорить? Никто не дерзнул. — И себя я знаю получше, чем любого больного. Жить мне, милый Антуан, остался год. Позволит Сестра — два. Не больше. И цепляться мне в этой жизни не за что и не за кого. Я когда-то заварил всю эту историю...
— Это еще как? — нервно спросил Йенс. В обществе Жана он явно чувствовал себя ни в своей тарелке, а перспектива путешествовать с ним вместе повергала его в трепет.
— Я Маркусу помог на свет появиться, — разъяснил Жан. — Возможно, будь другой лекарь к подруге Владетеля приставлен — не пришлось бы нам тут сидеть. Так что посмотреть, чем история кончится, я должен. Сколько успею.