Валентин ЛУКЬЯНИН
Счастье быть человеком
Все же поразительная это штука — критическая интерпретация!
Ведь совсем еще недавно читал я повесть Владислава Крапивина "Трое с
площади Карронад", читал азартно и самозабвенно, испытывая при этом пусть
немного и незаконное (адресована-то повесть подросткам), но, как мне тогда
казалось, полноценное художественное наслаждение, — и вот теперь, под влиянием
статьи Александра Разумихина, под влиянием его интерпретации, вдруг засомневался
не только в достоинствах повести, но даже и в собственном вкусе.
Впечатляющая, надо признать, статья: напористая, ироничная, а главное, очень
конкретная — ни одного аргумента без подкрепления соответствующими цитатами из
крапивинского текста! Читаешь — и за голову хватаешься: да как же я сам, опытный
вроде читатель, сразу всего этого не заметил — на поверхности же лежало!..
В расстроенных чувствах полез я снова в книгу Крапивина, имея теперь уже под
рукою пособие в виде статьи Разумихина. Легко отыскал в тексте одну
процитированную фразу, за ней другую, третью... И вдруг спохватился: да что же
это получается? Вроде бы сами по себе цитаты верны, но... Присмотрелся
внимательней, и передо мною мало-помалу стали приоткрываться "строительные
леса" интерпретации.
Давайте вместе проследим, как это делается.
Вот эпизод из второго абзаца статьи. Критик пересказывает одну из ситуаций
повести, подготавливая цитирование: "На новом месте Славка видит маленькую
площадь, справа, от нижних улиц, к которой взбегали две лестницы со ступенями из
ракушечника". А цитата дальше идет такая: "Наверно, здорово мчаться по
этим лестницам, когда кончились уроки!" Конечно, любой нормальный читатель
ощутит диссонанс между непроизвольным мальчишеским порывом (мчаться по
лестницам!) и какой-то очень уж показной добропорядочностью (дескать, мчаться-то
мчаться, да не в ущерб урокам). На такое восприятие автор статьи и рассчитывает,
но на всякий случай усугубляет ожидаемое впечатление еще одной цитатой
(относительно "интеллигентного мальчика одиннадцати с половиной лет")
и заключительным пассажем уже от собственного лица: "И восклицательный знак
после этих слов ("..когда кончились уроки!" —В. Л.) придает им совсем
уж издевательский характер". Так завершается в статье создание
выразительного образа малолетнего филистера, которого якобы В. Крапивин
предлагает своим читателям в качестве положительного героя.
И все-то получается складно, только есть одна загвоздка: маленькая площадь, к
которой — вы помните? — взбегали две лестницы, находится не просто "на
новом месте", как уклончиво сообщает нам Ал. Разумихин, а перед крыльцом
школы, где предстоит учиться Славке. Критик "забыл" об этой частности, а
между тем, согласитесь, она заставляют совсем иначе воспринимать Славкин порыв:
оказывается, Славка по чисто мальчишечьей логике (кстати, совершенно
естественной для его возраста) оценивает преимущество будущей своей школы. И еще
одна неувязка: слова об "интеллигентном мальчике", привлеченные Ал.
Разумихиным, чтоб продемонстрировать крайнюю степень извращенности созданного
писателем характера, в книге-то характеризуют Славку совсем с другой стороны,
нежели в статье. Вот в каком контексте они появляются там: "Мама строгим
взглядом напомнила Славке, что следует поздороваться: не себе под нос, а
отчетливо и с наклоном головы, как полагается интеллигентному мальчику
одиннадцати с половиной лет". Как видите, мудрено мне было усмотреть в
герое повести "обезличенно добропорядочного мальчика", пока Ал.
Разумихин своей интерпретацией не помог...
Возьмем еще один пример. Стремясь доказать, что в произведениях В. Крапивина
"все сохраняет продуманную и заданную остойчивость, стабильность",
критик цитирует строки из начала рассказа "Флаг отхода". Речь в них
идет о том, что представление о Севастополе, появившееся у героя-рассказчика (у
автора, без обиняков упрощает ситуацию Ал. Разумихин) под влиянием книг, не
вытесняется даже сознанием того, что город "сожжен и разрушен до основания
недавними боями". В этом обстоятельстве читатели статьи якобы должны
увидеть проявление "консерватизма" крапивинского мировосприятия,
мешающего писателю осваивать новое. Для пущей убедительности цитируются еще две
фразы: "Я верил, что этот город, мой Севастополь, не может погибнуть. Он
казался мне вечным, как море". На этом месте
"саморазоблачительная" цитата завершается, а зря: самые важные (не для
интерпретации, а для понимания смысла этого эпизода произведения) слова идут как
раз дальше: "Я счастлив, что мальчишеская вера не обманула меня. Город
оказался сильнее войны. Я увидел его таким, каким представлял — вплоть до якорей
и чугунных ядер". Что ж, эти слова тоже дают возможность говорить об
"остойчивости, стабильности", но уж, во всяком случае, не о той, что
имеет в виду Ал. Разумихин, — не о "продуманной и заданной",
необходимой писателю, как можно догадаться из контекста статьи, для душевного
комфорта. Однако разве смысл "интерпретированного" эпизода хотя бы в
самом первом приближении можно свести к тому, что, мол, однажды возникшие
представления о том или ином предмете неистребимы?
Можно было бы продолжить опыты по восстановлению истинного смысла цитат,
которыми обильно уснащена разбираемая нами статья, но — поверьте на слово —
существенно новых наблюдений они нам не принесут, да и сам "метод"
интерпретации любителям литературы известен: сомнительная честь его разработки
принадлежит отнюдь не Ал. Разумихину. Помнится, еще лет восемь назад Юрий
Трифонов, выслушав пространное рассуждение именитого критика о новой своей
повести, высказался в таком примерно духе: очень, дескать, было приятно выслушать все,
что вы тут говорили, только жаль, что оно не имеет отношения к тому, что я
написал. Аналогичный случай!..
Может быть, дойдя до этого места, мне следовало выразить пожелание, чтобы
уважаемый автор статьи еще раз — более внимательно и непредвзято — перечитал
отвергнутую им повесть, да и поставить точку. Формально такой демарш вряд ли
вызвал бы чей-то упрек. Однако давайте попытаемся оценить ситуацию не по форме,
а по существу. Имеем ли мы основания утверждать, что именно интерпретация
явилась причиной отрицательного отношения критика к творчеству В. Крапивина, а
не наоборот, определенное восприятие творчества стало первопричиной не слишком
корректного обращения с текстом? Думаю, что вторая версия все-таки более
правдоподобна. Во-первых, в выборе цитат, которые мы только что наблюдали,
чувствуется вполне определенная логика: автор явно подбирает примеры, чтоб
подкрепить уже осознанную мысль. Во-вторых, некорректным прочтением можно было
бы попытаться объяснить отношение к В. Крапивину Ал. Разумихина, но как быть при
этом с не столь уж и малочисленными его единомышленниками?
Такой вывод заставляет взглянуть на статью Ал. Разумихина с другой стороны:
какие же представления о творчестве интересующего нас писателя он стремится
утвердить?
Проследим хотя бы очень бегло за ходом его мысли. Исходная точка рассуждения
- признание того факта, что "с завидной настойчивостью ... отстаивает
писатель свое понимание законов дружбы, непримиримости и мужества". Но уже
в следующем абзаце обращается внимание (для начала — на примере отдельной сцены
из повести) на то, как "строгий надзор автора" мешает крапивинскому
герою проявить себя естественным для его возраста и заявленного поначалу
характера образом. Далее эта тема развивается: критик утверждает, что
"автор (повести. —В.Л.) никогда не оставляет его (уже знакомого нам
Славку. —В. Л.) без своей покровительственной помощи". В результате,
дескать, жизненная правда подменяется здесь разыгрыванием придуманных сюжетов, в
которых действуют придуманные герои. И вот в этом-то ключе звучат главные
претензии Ал. Разумихина к писателю: "Действительно, В. Крапивин никогда не
пытается открыть реальный, "новый" город...": "Поневоле
задумываешься: входит ли вообще в намерение В. Крапивина писать о реальных,
живых мальчишеских характерах? Боюсь, что нет".
Вместо реальных характеров, считает критик, автор повести предлагает нам
некие умозрительные конструкции: "Все в повествовании работает по давно
установленному писателем правилу: всегда и во всем (когда речь идет о любимых им
героях) должны торжествовать справедливость и брать верх добродетель. А сам
герой — непременно являть образец возвышенности и благородства".
Такова, вкратце, логика рассмотрения Ал. Разумихиным книги В. Крапивина
"Трое с площади Карронад" — та логика, которая привела автора статьи к
однозначно негативной оценке не только повести и рассказов, составивших ее
содержание, но и всего творчества писателя. Заметьте, критик практически не
касается вопросов словесного или композиционного мастерства В. Крапивина, не
вникает в толкование им нравственных понятий, не сопоставляет его прежних и
нынешних успехов или неудач; объект его претензий — творческая позиция писателя.
Другими словами, он рассуждает не о том, хорошо или плохо поработал автор книги
на избранном им пути, а о направленности этого пути. Именно направленность
творчества В. Крапивина он категорически не приемлет, считая, что подлинной
правды жизни она не сулит.
Давайте посмотрим, на чем основано такое убеждение.
Сопоставив требования "открыть реальный, "новый" город",
"писать о реальных, живых мальчишеских характерах" с обвинениями
писателя в назидательности, предвзятости, умозрительности, мы без труда узнаем в
авторе статьи убежденного сторонника весьма популярной нынче "эстетики
достоверности".
Не надо копаться в памяти: нет в обиходе такого термина, да и нет, честно
говоря, какого-то особого течения в теории или творческой практике, которое бы
можно было без оговорок этим термином обозначить, и сторонники которого
достаточно ясно ощущали бы факт своего "единомыслия". Но все же, читая
рецензии и статьи, общаясь с профессиональными литераторами и любителями
литературы, вы, очевидно, не раз и не два сталкивались с системой представлений
(именно системой, хотя и не очень строгой), связывающих достоинство книги прежде
всего с тем, насколько воссозданная в ней картина жизни соответствует
повседневному опыту читателей. Вот ее-то, эту систему, я и назвал
"эстетикой достоверности".
С примерами ее проявления приходится сталкиваться на каждом шагу. Поэтому, не
тратя время на библиографические изыскания, я взял наугад один из последних
номеров "Литгазеты", и вот — пожалуйста: статья критика Анатолия
Карпова "Дело не в терминах, а в сути..." ("ЛГ", 1982, c
13) — убедительная параллель к статье Ал. Разумихина. Как и мой оппонент, А.
Карпов тоже иронизирует над "представлением о писателе, который играет для
читателя роль поводыря, что ли"; подобные писатели, по его мнению,
"предпочитают художественные решения, почерпнутые, без преувеличения, из
прописи"; ставя перед читателем жизненный вопрос, они тут же предлагают ему
"ответ, заранее известный". А свою "положительную программу"
критик из "Литературной газеты" излагает следующим образом: "Не
"подсказывать", не "нашептывать" решения — вместе с читателем
искать его, не удовлетворяясь лежащим на поверхности". Поэтому все симпатии
А. Карпова отданы произведениям, где "господствует ничем не прикрытая
правда". Согласитесь, все эти рассуждения настолько созвучны разумихинским,
что, пожалуй, могли бы легко и без нажима вписаться в его статью. А это значит,
что эстетическая позиция, с которой само направление творчества В. Крапивина
выглядит неприемлемым, свойственна не одному лишь Ал. Разумихину и уж во всяком
случае не является результатом его индивидуальных пристрастий или антипатий.
Стало быть, и обсуждать ее следует, не стремясь непременно удержаться в рамках
одной лишь его статьи.
Идейным стержнем интересующей нас позиции следует, очевидно, признать понятие
"ничем не прикрашенной правды" (очень выразительно сформулировал его
А. Карпов!). Это понятие привлекает большое число сторонников кажущейся
простотой ("Правда есть правда, и нечего над ней мудрить", — писал лет
пятнадцать еще назад Игорь Золотусский) и непреложностью: попробуйте-ка найти
хоть одного писателя, критика, читателя, который бы не искал в литературе
правды, и только правды!
Но есть любопытный оттенок у этого вроде бы бесспорного понятия: говоря о
ничем не прикрашенной правде, мы вольно или невольно предполагаем, что сама по
себе правда не очень привлекательна с виду. И эта непривлекательность в силу
каких-то таинственных причин оборачивается вдруг типологическим признаком
правдивого произведения. На деле это означает, что достоинство правдивости
сторонниками интересующей нас позиции признается только за произведениями, где,
фигурально выражаясь, в каждую бочку мёда добавлена непременная ложка дегтя. Не
в том ли кроется истинная причина откровенной неприязни, которую вызывают у Ал.
Разумихина "интеллигентные", "добропорядочные",
"возвышенные и благородные" (какие еще иронически-уничижительные
эпитеты, употребленные в его статье, я упустил?) мальчики В. Крапивина?
Без всякого сомнения, мы встретились здесь с отголоском старого спора об
"идеальном" герое, которого, как вероятно помнит читатель,
общественное мнение в свое время осудило и отвергло как умозрительную
конструкцию, созданную воображением писателя в полном пренебрежении к реальной
жизни, где все "не так просто" и "не так красиво". Авторский
произвол — вот как квалифицируют сторонники "ничем не прикрашенной
правды" ту роковую ошибку, которая, по их мнению, приводит к появлению
"идеальных" героев. И совершенно естественно, что, усмотрев в
крапивинских мальчишках этих самых многожды преданных анафеме
"идеальных" героев, Ал. Разумихин тут же устремляется на поиски
признаков авторского произвола...
По-видимому, пришла пора заверить читателя, что и я тоже горячий сторонник
правдивого искусства; и я считаю, что принцип правдивости требует от писателя
досконального знания реальной жизни и предельной честности в ее воспроизведении;
и я признаю серьезнейшим пороком произведения развитие событий в нем не по
логике характеров и обстоятельств, а по авторскому разумению. Но только — что
все это означает на самом деле?
Не будем рассуждать вообще, а возьмем, как и наш оппонент, конкретного Славку
из повести "Трое с площади Карронад". Как следовало поступить автору,
чтоб добиться признания его подлинности у строгого критика? Может, надо было
сделать его заурядным троечником, без "желтых шаров" и математических
способностей, но зато с изначальной любовью к коллективному времяпрепровождению?
Или дать ему возможность — ради правдоподобия — совершить какой-либо не слишком
благородный поступок, а потом примерно наказать силами недремлющей
общественности?..
Нелепо и наивно судить о реальности литературного героя, сверяя его образ с
обобщенным образом аналогичного типа, извлеченным из собственного житейского
опыта. Ну как, например, вы стали бы оценивать по такому способу гайдаровского
Тимура? Ведь известно, что писатель его не "списал с натуры", а
"выдумал". Однако многие ли герои литературы, "взятые из
жизни", сумели в такой же степени выразить правду своего времени и вызвать
такой широкий и, так сказать, предметный общественный резонанс?
Опять же, нет, наверно, в критике занятия более бесплодного, чем взвешивание
пороков и добродетелей ради установления жизненного правдоподобия характера. К
тому ж в этом деле можно и запутаться, как это случилось в конце концов с Ал.
Разумихиным. Помните: сначала он укоряет крапивинских героев в чрезмерной
добропорядочности, а потом обнаруживает у них же враждебное отношение к
взрослым, к учителям, к самой школе? Или: сначала иронизирует над непременной
"возвышенностью и благородством" их поступков, а под конец уличает тех
же мальчишек в жестокости и агрессивности, грубости и хамстве, пугает читателя
"страшными" примерами?
Нет, отнюдь не в жизнеподобии характеров, обстановки, конкретных эпизодов
действия заключается подлинная правдивость литературного произведения. Она
заключена во взаимодействии характера и конфликта, отражающего существенные
противоречия времени, потому что это правдивость не зеркально-бесстрастного
отображения, а живого человеческого отношения, опирающегося на опыт прожитого
обществом и индивидом и впитавшего в себя опыт современности.
И так называемый "идеальный" герой бывает плох не потому, что он
неправдоподобно добродетелен, а потому, что его добродетели по-настоящему не
испытаны жизнью. Но если герой поставлен автором в острейшую и вполне реальную
жизненную ситуацию и сумел преодолеть ее убедительным для вас образом — разве ж
вы не поверите в него без педантичного взвешивания плюсов и минусов
характера?
И вот что еще: почему это стремление писателя испытать своего героя на
прочность в драматических обстоятельствах и таким образом найти приемлемое
решение жизненного конфликта нужно непременно рассматривать как проявление
авторского произвола? Не слишком ли мы далеко зашли в примирении с граждански
вялой безмятежно-созерцательной позицией писателя, с некоторых пор нашедшей
своего рода "теоретическое" обоснование в мнимо-глубокомысленной
фразе, что, дескать, литература проблем не решает, она их только ставит?..
Нет, решительно не годится "эстетика достоверности", чтоб служить
основанием для критических разборов вообще, а уж с творчеством Владислава
Крапивина — целеустремленным, страстным, полемически заостренным, даже
публицистичным — она и вовсе не совместима. Что, впрочем, помимо воли автора, и
доказано статьей Ал. Разумихина.
Критик ищет прообразы крапивинских героев где-то среди известных ему ребят —
то ли учеников знакомой школы, то ли завсегдатаев собственного двора. Ищет — и
не находит. Конечно, можно было бы предположить, что у писателя круг знакомых
мальчишек шире, так что... Однако такой подход в принципе неверен и потому
бесплоден. Подлинные истоки крапивинских образов — это истоки его мысли (потому
что даже ведь прототип — это не просто примечательная фигура, встреченная
писателем в жизни, но реальный характер, в чем-то существенном отвечающий
миропониманию писателя).
Чтоб разобраться в истоках художнической мысли В. Крапивина, стоит, мне
кажется, перечитать его сказки. О них меньше спорят, может быть, и меньше
читают, чем "школьные" повести, но без них, по-моему, нельзя понять
совсем не сказочных Сережу Каховского, Кирилла Векшина, Славку Семибратова. Мир
этих сказок интересен не столько своими чудесами (дом, почувствовавший себя
кораблем, улетает к морю; говорящий лягушонок; ковер-самолет и т.п.), сколько
примечательным смешением ценностей. Здесь, например, три копейки оказываются
дороже четырех с лишним рублей, потому что это все деньги, что нашлись в кармане
у мальчишки, больше уплатить он не может; здесь искреннее желание сделать
радостный подарок хорошей девочке в день её рождения признается достаточно
важной причиной для того, чтоб прислать за героем самый настоящий пароход по
несудоходной маленькой речушке, отправить вне расписания чудо-самолет, раскрыть
для нежданного посетителя хранилища музея и т. д. ("Летчик для Особых
Поручений"). Впрочем, так ведь и должно быть в мире, откуда исключены
корыстолюбие, обман, равнодушие, высокомерие, хамство, а все человеческие
отношения основаны на законах дружбы, добра, великодушия, доверия, уважения к
достоинству человека.
Я думаю, для того Крапивин и написал свои сказки, чтобы дать возможность своему
маленькому читателю как можно острее почувствовать, какое это ни с чем не
сравнимое удовольствие — жить по-человечески в подлинном смысле этого слова.
Очень важно понимать, что замечательные качества подлинно человеческих
отношений не выдуманы праздными мечтателями для усложнения жизни трезво мыслящих
людей, а выработаны — выстраданы! — человечеством в ходе всей своей истории,
наполненной трудом и борьбой. В них мы унаследовали высшую мудрость ушедших
поколений, только жаль, что она, как всякая мудрость, понимается, увы, далеко не
всеми. Хотя в детстве она приходит к каждому из нас — через колыбельные песни,
бабушкины сказки, игры, а потом и книги, фильмы... Под их воздействием в нас
вырабатывается тот бесхитростный и непорочный взгляд на мир, что умиляет всех в
детях, но считается неприличным для взрослого, которому при случае напоминают:
"Не будь ребенком". Ибо, как выясняется постепенно, кроме высшей
мудрости, есть еще обыкновенная житейская мудрость, смысл который состоит в том,
чтоб не затеряться, не упустить себя в беспредельном море человеческих
устремлений, не дать себя обойти, обхитрить, оттеснить...
Так что из мира крапивинских сказок приходят герои "школьных" (или
"реалистических" — назовите, как вам удобно) повестей писателя. Вот
почему все они мечтатели и (что психологически очень верно) немного одиноки.
Впрочем, разве можно считать себя одиноким, когда рядом есть настоящий, надежный
друг? А у каждого из них непременно рано или поздно появляется такой Друг — не
по авторскому произволу, а по логике характера. Такой герой не может быть просто
"среднестатистическим" мальчишкой из пятого "Б", потому что
тогда не получится "чистым" художественный "эксперимент",
которым оборачивается каждая повесть В. Крапивина. А суть
"эксперимента" в том, чтоб выявить все обстоятельства и закономерности
столкновения высших нравственных ценностей с житейской мудростью — может быть,
самого драматического и губительного столкновения, с которым нам приходится
встречаться в жизни.
Житейская мудрость в повестях писателя многолика — от первых горьких крупиц
собственного опыта мальчишки, полученного в столкновении с каким-нибудь Ноздрей,
Гутей, Дыбой, Шпуней, до циничных откровений начальника пионерлагеря Тихона
Михайловича ("Всадники на станции Роса") или классной руководительницы
Евы Петровны ("Колыбельная для брата"). Конечно, печально, что в такой
неблаговидной роли оказываются и взрослые, даже учителя, но не станете же вы
утверждать, что "умение жить", которое так пригибает к земле наши
души, придумано детьми. Впрочем, Ал. Разумихин опять-таки интерпретирует В.
Крапивина, находя у него противопоставление детей взрослым. Если прочитать хотя
бы несколько его вещей непредвзято, то мы обнаружим не только обширную галерею
выразительных и привлекательных образов взрослых людей, в том числе учителей, но
и, что еще важнее, убедительно выраженную закономерность, что все свои
благородные черты мальчишки приобрели в общении со взрослыми.
Конфликт, вокруг которого завязываются сюжетные нити крапивинских повестей,
не допускает к себе снисходительного, с высоты нашего "взрослого"
миропонимания, отношения, и потому писатель не считает возможным смягчать его,
"адаптировать" к детскому возрасту. Однако, может показаться, что он
несколько упрощает путь своего героя к непременной (это Ал. Разумихин верно
подметил) победе; Сережа Каховский ("Мальчик со шпагой") выстоял в
схватке с четырьмя хулиганами-подростками и даже обезоружил одного опасного
взрослого преступника; Кирилл Векшин ("Колыбельная для брата"), идя на
помощь застигнутым бедой туристам, провел парусную лодку через штормовое озеро у
самой кромки опасной скалы, нависшей над водой. И так далее. Да, наверно, тут
тоже есть элемент сказки. Но мудрость сказки заключается и в том, что, уберегая
детское восприятие от тяжелых впечатлений, она в то же время не вступает в
противоречие с жизненной правдой, ибо это не сюжетный прием, а истина,
проверенная всем ходом истории: добро всегда в конечном итоге одерживает победу
над злом. А что касается суетных соображений насчет того, кто бы "на самом
деле" одержал верх, то писатель с полным правом оставляет их на долю
взрослых любителей житейского правдоподобия, справедливо, видимо, полагая, что
не должны они мешать его истинному читателю полной мерой вместе с героем
пережить счастье быть человеком.
Итак, в противоположность Ал. Разумихину, я полностью принимаю направление
творческого поиска В. Крапивина. Конечно, на избранном пути писателя
поджидают не только бесспорные удачи, и далеко не все в его творчестве
кажется мне равноценным. Но это уже предмет особого разговора.
(Материал опубликованы в журнале
"Урал", 1982 г., N8)
© Валентин Лукьянин, 1982 г