Алина ПЕТУХОВА
Друг, которому семь
(О герое повестей Владислава Крапивина)
Семилетний мальчик крепко держит за руку подростка...
Когда молодой уральский писатель Владислав Крапивин "дорастет" до солидного, толстого "Избранного", на обложке можно будет изобразить этих ребят. Потому что они шагают из одной крапивинской книги в другую. И именно так — держась за руки.
В стране, именуемой "Детство" и включающей в себя широкий круг подданных — от дошколят до почти юношей, —каждый детский писатель обычно выбирает какой-то свой, излюбленный возраст. У Крапивина их два. Он пристальнее всего присматривается, во-первых, к тем, кто только-только переступил школьный порог или еще готовится его переступить, к семи-восьмилетним ребятишкам ("малыши", зовет он их). И, во-вторых, к тем ребятам, которые уже постигли первые премудрости школьной науки, сложности дворовой жизни (и просто — жизни), крепко стоят на ногах, но и не порвали еще связей, интересов, увлечений, забот, соединяющих их с малышами. Это — возраст одиннадцати-двенадцатилетних.
Вот эта-то неразлучная пара и встречается почти во всех книгах Крапивина.
Это Алька и Лапа ("Брат, которому семь").
Это Илька и Генка ("Та сторона, где ветер").
Кашка и Володя ("Оруженосец Кашка").
Владик и Павлик ("Тень каравеллы").
Андрюшка и Валька ("Валькины друзья и паруса").
Безымянный малыш с бидоном и мальчик, рисующий созвездия на зонтах ("Звёзды под дождем").
Они носят разные имена, различаются характерами, живут в разных городах. Устойчиво, неизменно и этих ребячьих парах только одно — возрастное соотношение.
Есть в книгах Крапивина и еще одна — тоже постоянная —особенность.
Правда, вряд ли правильно говорить "еще одна". Вторая особенность — как бы продолжение, развитие первой. Она — точка приложения сил и интересов двух любимых героев Крапивина. Она — то, благодаря чему раскрываются их характеры, благодаря чему становится ясно, зачем писателю понадобилось многократно испытывать прочность и естественность этого двуединого ребячьего союза.
Какова же эта "точка приложения" в книгах Крапивина?
Школа? Нет. Она занимает не очень значительное место в жизни крапивинских персонажей, вернее — в той стороне их жизни, которая высвечена писателем. Собственно, лишь в одной повести — "Валькины друзья и паруса" — школа является не только фоном и антуражем, а вмешивается в сюжет, да и то это всего лишь недолгий конфликт с учителями.
Тогда, может быть, речь идет о пробуждении чувств? В какой-то мере, разумеется, так оно и есть (как обойтись без этого?), однако все же главное в повестях и рассказах Крапивина не психологическое исследование ребячьих взаимоотношений, не кропотливое изображение внутренней жизни детей.
Нельзя сказать и того, чтобы стихией Крапивина был юмор. Есть, правда, исключение — веселый рассказ "Бегство рогатых викингов", но это именно исключение.
Стихия Крапивина, стихия его героев — игра.
Его мир, вернее, его участок в огромном мире детства и детской литературы — это круг ребят-романтиков, увлеченных необычными делами и профессиями. Ребята в произведениях Крапивина не просто играют, как все дети. Их игры не вполне обычны: если они запускают воздушных змеев, то таких, с помощью которых можно переговариваться друг с другом; если они стреляют из самодельных луков, то устраивают в конце концов всеобщее стрелковое соревнование "непобедимого рыцарского ордена стрелков из лука"; если сооружают кораблики или вырезают из бумаги каравеллу, то не только для того, чтобы пускать эти кораблики в весенних лужах. Нет, их каравелла будет скользить по всем морям и океанам висящей на стене географической карты, будет отбрасывать свою тень на голубые пятна, испещренные экзотическими, манящими названиями.
Это не игры на час, о которых быстро забывают, которые легко меняют на новую привязанность — мяч или самокат. Это нескончаемая творческая увлеченность, и она ведет ребенка прямой дорогой от игры к серьезным исследованиям и жизненному призванию:
"Мы полюбили каравеллу радостно и крепко. Порой я забывал, что она просто плоский бумажный кораблик. Каравелла снилась по ночам — большая и настоящая. Подробно и ярко я видел, как подходит она к скрипучему деревянному пирсу и выпуклый борт ее нависает над грудами пузатых бочек, свернутыми в кольца канатами и причальными тумбами... Слова "мыс Горн", "Кейптаун", "Каттегат", "Тасмания" уже не звучали как непонятная музыка. Мы знали, где эти места, чем хороши и чем опасны. Мы прошли на своем судне через два океана вслед за Диком Сэндом, а потом повторили тяжелый путь Лаперуза..."
Так играют эти ребята.
Итак, постоянные герои с постоянными играми постоянно присутствуют почти в каждой книге Крапивина. Что это — случайность или сознательное самоограничение, концентрация авторского внимания, творческий замысел?
Вопрос, конечно, риторический. Как можно назвать случайностью то, что стало делом жизни, смыслом существования и писательства? Герои Крапивина с их играми и заботами не только отражают прошлый опыт писателя, не только подсказаны памятью его собственного детства. Они в значительной степени и результат его сегодняшней, очень тесной связи с. ребятами.
Владислав Крапивин, живущий в Свердловске, уже много лет руководит пионерским отрядом. Но это не просто отряд, а морской, юнкоровский. И называется он "Каравелла" (вот как сошлись название отряда и заглавие одной из последних книг Крапивина). Ребята изучают морское дело, строят парусные яхты, ходят в походы, выпускают газеты, читают книги, мастерят модели, соревнуются в стрельбе из лука, учатся фехтовать — то есть занимаются всем тем, чем так увлечены герои крапивинских книг.
И рабочий кабинет писателя — это не только, как принято говорить, творческая лаборатория, но одновременно и кают-компания "Каравеллы", куда каждый член отряда может заглянуть в любое время, где можно взять с полки любую нужную книгу и получить необходимый совет.
Таким образом, материал, герои взяты из жизни. Больше того. Книги, которые пишет Крапивин, созданы не только для них и о них, но в какой то степени ими — с их помощью.
Однако почему же все-таки Крапивин сделал именно такой выбор? Почему он предпочел всем остальным ребячьим возрастам только два?
"Детство не делит действительность на жизнь и сказки. В детстве все — настоящее" — так говорит сам Крапивин.
Но ведь и детство — понятие не однородное, хотя бы и в возрастном смысле.
Для семилетнего ребенка игра — форма существования, способ постижения мира. Он не может не играть, он делает игру из всего — из еды, из прогулки, из купания. Но, фантазируя, вступая в самые необыкновенные отношения с вещами, наделяя эти реальные вещи полуреальными свойствами и качествами (спичечный коробок с воткнутой в него палочкой может служить малышу моделью совершеннейшего передатчика, заяц с оторванным ухом может стать храбрейшим и оснащеннейшим космонавтом и т. п.), ребенок в то же время готовится с их помощью к постижению простейших истин, завязыванию первых отношений, совершению первых поступков. И потому так естественна для него эта форма бытия. Пока в свои шесть, семь, восемь лет он — абсолютное воплощение игры, ее верный рыцарь. Без страха и сомнения.
Позже возникнут сомнения. Игра будет еще почти так же заманчива и приятна, но начнутся и периоды отрезвления, понимания того, что не все знают и, главное, не все должны знать, что заяц, пылящийся под кроватью, иногда совершает выходы в космос, а маленькая бумажная лодочка, скромно лежащая на столе, еще час назад носилась но океану, была захвачена туземцами, вышла из сражения победительницей, а потом еще разгромила у берегов Тасмании парусную флотилию кровожадного Джимми Косопуза и ушла в реку Амазонку, чтобы поохотиться на крокодилов.
Одиннадцатилетиий ребенок, постепенно становящийся подростком, уже обладает жизненным опытом, он вступил в многообразные связи с миром, с людьми, и связи эти с каждым днем растут. Реальный смысл вещей и поступков становится для него все яснее, очевиднее, и ему все труднее отдаваться игре с прежним самозабвением. И не только труднее — иногда ему становится даже стыдно игры.
И именно сейчас, когда играть еще очень хочется, когда игра еще не ушла из жизни, но уже утратила свою абсолютную функцию, — именно сейчас для одиннадцатилетнего желанным партнером в игре часто становится малыш с его слепой преданностью игре, с верой в то, что все в ней — всамделишно. Они — младший и старший — играют в одну игру. Правда, задачи и смысл игры у них разные: младший самозабвенен, он, играя, живет и, живя, играет; для старшего игра — это уже переход к настоящей жизни, к выбору места в ней, призвания, профессии. Собственно говоря, для него игра — тот самый мостик, который связывает начинающего взрослеть мальчика с его вчерашним днем, "чистым" детством.
И в этот момент ему очень нужен младший спутник, воплощение этого "чистого" детства.
Вернее, они оба нужны друг другу, Крапивин это не выдумал, а точно подсмотрел в жизни. Малышу необходима опора, защита, пример, и с какой восторженной благодарностью хватается он за руку, протянутую старшим! Но, оказывается, и старшему нужен младший. Во всяком случае, такому старшему, как их любит изображать Крапивин. С помощью малыша подросток крепче верит в свои силы, в правильность и нужность того, что он делает.
Взаимотяготение малыша и подростка Крапивин показывает хорошо — наблюдательно, верно, с юмором, который как бы непроизвольно рождается оттого, что стремление ребят друг к другу сталкивается с предрассудками, которые — увы! — начинают накапливаться с самых первых лет жизни.
Валька Бегунов, герой повести "Валькины друзья и паруса", — пятиклассник, пионер да еще и барабанщик. Андрюша и его приятели — первоклашки, дошколята. Солидность, с какой пятикласснику и положено, ощущать свой значительный возраст, иной раз готова сделать Валькин взгляд на малышей чуть ли не пренебрежительным: "Какие у них могут быть дела и разговоры?" Но это дань предрассудку, дань условности, а не сердечному влечению. И вот в душе у Вальки происходит борьба, показанная Крапивиным весело и серьезно; вот Валька пытается оправдаться перед предрассудком, обосновать свое отступление от него:
"Если бы они (малыши.—Л. П.) строили какую-нибудь ерунду и если бы Валька был чем-нибудь занят... Но они строили корабль. А Валька все равно томился от безделья и одиночества".
О детское лукавство! Сама непоследовательность его прекрасна, потому что естественна (как для взрослого человека естественна последовательность):
"Он сказал:
— Пойдем...
Конечно, он шагал в стороне от шумной ватаги, и никто не мог сказать, что ему, Вальке Бегунову, захотелось повозиться в песке с дошколятами и первоклассниками".
Это сперва. Потом уходит даже память о снисходительности и небрежности. Вальке просто интересно играть и возиться с малышами, учить их всему, что он умеет сам, и бессознательно учиться тому, что он уже начинает забывать: вере в Игру.
А герои лучшей, на мой взгляд, самой лиричной книги Крапивина "Тень каравеллы" — Павлик и Владик — и вовсе неотличимы, когда вечерами погружаются в любимую игру, сдружившую их, как выяснится после, на всю жизнь. Неотличимы, хотя их разделяет несколько классов — целая пропасть!
"В общем-то, не случилось ничего необычного. Просто Павлик начал от скуки рыться в толстых журналах и нашел в одном картинку с корабликом. Он безжалостно вырвал лист, наклеил вареной картошкой на кусок картона и очень аккуратно маленькими ножницами вырезал каравеллу. Потом он укрепил ее на подставке из разрезанной пополам картофелины.
А днем он показал каравеллу мне. Вот и все.
Но мы оба понимали, что это не все. Потому что очень хотелось необычного".
Так началась Игра, которую, говоря о книгах Крапивина, надо писать с большой буквы. Как он и сам поступает, когда пишет: "Так началось Плавание".
И так началась новая жизнь для двух ребят — семи и одиннадцати лет, — главным смыслом которой стало творчество. Неуемная детская фантазия обрушилась на крошечную бумажную лодочку, единственную игрушку голодного военного детства. И она выдержала этот шквал и увлекла ребят в неведомые страны. Оказалось, что ребенку даже в самом скудном и обделенном детстве достаточно одной игрушки, чтобы создать вокруг себя сказочные города, моря, увидеть пиратские шхуны и бриги, разбойников с невероятными и звучными именами — мир, который они никогда не видели и никогда не увидят, выйдя из детства.
В этой повести есть прелестная деталь, дающая понять, как безграничны фантазия ребенка и вера в игру, подчинение ее особым законам:
"Милка догадалась, как делать над морями день и ночь. Она принесла два лоскутка: белый, с вышитым желтым солнцем, и черный, шелковистый, с белыми бумажными звездочками. Эти лоскутки можно было по очереди расстилать на тумбочке".
Такими скромными средствами достигают в Игре поистине космических результатов.
А вот разговор третьеклассников Тимки и Тоника из рассказа "Айсберги проплывают рядом":
"— Спишь? — спросил Тимка.
— Сплю. Чего нам бояться? Полярная ночь кончилась.
— Скоро за нами придет самолет.
— Конечно. Но следи за белыми медведями. Возьми мой револьвер".
А потом Тоник стал думать. Он "думал, что тень, которая ложится от него на снег, очень длинная. Так было потому, что солнце стояло совсем низко. Большое, красное, как спелый помидор, оно повисло над кромкой льдов. Снег был залит оранжевым светом. Фиолетовые тени далеко тянулись по нему от ледяных глыб. Льды кончались у черных береговых скал.
У самого берега медленно плыли айсберги. Они были громадные, как горы. С одной стороны их освещали красные лучи, с другой, в тени, айсберги были голубые. Они целиком отражались в тихой темно-зеленой воде. Потом по снегу скользнула большая тень, и в воздухе стал кружить самолет. Был он белый, в тонкую синюю клетку. Громко шуршали его бумажные крылья..."
Только последние строчки выдают нереальность, фантастичность придуманной Тоником картины. Если бы их не было, можно было бы подумать, что это не игра, не видение, а реальный мир, который окружает мальчиков где-нибудь далеко на севере.
Эта яркая, изукрашенная многими подробностями картина возникла в воображении Тоника, лежащего ночью в обычной городской квартире. А толчком для такого полета фантазии послужило всего-навсего то обстоятельство, что к родителям приехал в гости знакомый путешественник, привезший с собой спальный мешок. Путешественник давно уже спал в соседней комнате и даже не подозревал, что, покинув свою обычную кропать, забившись в спальный мешок вместе с вызванными для этого тремя соседскими ребятишками, Топик пережидает долгую и холодную полярную ночь, карауля сон других зимовщиков. И айсберги проплывают где-то совсем рядом с ним.
Этим уже — в отличие от Владика и Павлика — послевоенным ребятам, у которых полно книг и игрушек, тоже достаточно увидеть всего одну вещь, связанную в их воображении с путешествиями, опасностями, с другим непривычным миром, чтобы начать фантазировать бурно и ярко, не боясь неудобства (попробуйте-ка поспать, втиснувшись вчетвером в один спальный мешок!), чтобы захотеть почувствовать себя взрослыми, да к тому же ночующими на льдине среди снегов. Это игра, но игра, подготавливающая поступки.
Игра преображает все. Даже арбуз, который ты тащишь домой по приказанию грозной старшей сестры. Девятилетний Вовка из рассказа "Такая была планета", правда, и не думал об игре. Он просто тащил арбуз домой и присел на лавочку отдохнуть. А тут подходят двое ребят постарше, лет по двенадцати (Крапивин всегда точно сообщает возраст!). Начали они разглядывать арбуз, его темно-зеленые полоски-меридианы, и оказалось вдруг, что это и не арбуз вовсе, а планета, Вовкина зеленая планета с желтыми пятнами пустынь на макушке.
В повести "Тень каравеллы" ее герой Владик говорит:
"Я уже не хотел только приключений. Мне нужно было знание. То знание, которое отличает капитана от пассажира".
Дело, однако, в том, что, какие бы декларации ни заявлял Владик, он не только добывает знание из игры. Он и вносит в нее свое знание, накопленное прежде. И именно поэтому в своей Игре, в своем Плавании он не щепка, увлекаемая течением, не пассивный пассажир, а водитель, воплощение воли — капитан.
Ребята Крапивина входят в игру уже обремененными своим опытом и больше того — опытом своего времени.
Каравелла, бригантина, корветы, ванты, бом-брамсели, бушприты... Трудно, а может быть, и невозможно назвать еще какие-нибудь реалии, столь волнующие ребячьи сердца. Так что же, все это заманчиво, если угодно — романтично, и только? "Стивенсоновщина", "приключенщина", которая проходит, как корь, вместе с детством?
Но вот отнюдь не малыш, отнюдь не подросток, а юноша, молодой поэт (к несчастью, так навсегда и оставшийся молодым) Павел Коган пишет свою знаменитую "Бригантину":
Надоело говорить и спорить
И любить усталые глаза,
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина подымала паруса...
Тоже явная "стивенсоновщина". Даже имя капитана Флинта, конечно, перекочевало сюда из "Острова сокровищ". Но при всей внешней книжности этой песни, победно прошедшей потом через несколько студенческих поколений, есть внутренняя необходимость, по которой она должна была появиться именно в предвоенные годы, когда романтизм имел совершенно определенное значение, когда ротфронтовский кулак противостоял фашистскому приветствию, когда республиканская Испания была символом романтики — тем более мальчишеской, что она была окутана и окружена ореолом борьбы за справедливость...
Таким образом, оказывалось, что полулегендарный капитан Флинт, очень мало отвечающий нашим представлениям о добре и благородстве, оказывался чуть ли не республиканцем, потому что был смел, дерзок, свободен.
И вот тот же Стивенсон, тот же "Остров сокронищ" попадает к Владику и Павлику, младшим современникам другого Павла — Когана, к детям той войны, солдатом которой ему пришлось быть. Детство есть детство, и хитроумная борьба Павлика и Владика за то, чтобы первым прочесть увлекательнейшую книжку, забавна, смешна. Но "визит Билли Бонса" (так называется одна из глав повести "Тень каравеллы"), этого вечного одноглазого пирата, пробуждает в детях Отечественной нечто свое, неповторимое.
Они сыновья своего времени, и, когда маленький Владик слышит сказочное имя Дюймовочки, оно кажется ему диким и смешным: слово "дюйм", образовавшее это имя, связано у него с другими понятиями: например, "трехдюймовка". Когда тень их каравеллы, которую они отправляют в плавание по морям и океанам, падает на Охотское море, мысль Павлика автоматически срабатывает так:
"— Нехорошее место, — вполголоса сказал Павлик. — Японцы, подводные лодки.
Я кивнул...".
Да, в ту пору Охотское море было "нехорошим". Вот почему Стивенсон, придя к двум русским мальчишкам, современникам великой и тяжелой войны, странным образом переменился. Он родил фантазии, в которых Владик и Павлик, "два моряка с миноносца "Летучий", попадали в плен к фашистам, бежали из этого плена, захватывали вражеский самолет и перелетали на нем на некий неведомый остров, к туземцам, к "старому лохматому вождю Табу-Ретусу". Там они находили чудом сохранившуюся древнюю каравеллу и на ней (пригодилась-таки старинная бутафория, и как пригодилась!) крушили ненавистных фашистов.
Писатель Владислав Крапивин, сегодняшний взрослый, видит — не может не видеть! — смешное в этих детских вымыслах:
"Да и самолет был дурацкий — не наш, а немецкий".
"Потом Табу-Ретус озабоченно заговорил по-английски (мы его, конечно, поняли)".
"...Под бой барабанов племя смелых охотников за акулами приняло нас в почетные вожди".
Юмор возникает — вновь — из столкновения двух взглядов, взрослого и детского. Смешно, что для детей войны "немецкий" выглядит синонимом "дурацкого", что ребята, вряд ли особенно успешно освоившие английский, "конечно", прекрасно понимают лохматого Табу-Ретуса, что в "почетные вожди" принимают совсем так же, как в почетные пионеры. Это писатель Крапивин понимает. Но было бы худо, если бы он только посмеивался, если бы видел в этих выдумках только комизм. К счастью, он видит здесь и лирику. Он помнит свое детство, тем более что здесь как раз и пишет о нем.
А ребята из другого произведения, из рассказа "Такая была планета", ребята совсем другой эпохи — они и рассуждают по-другому. Склонившись над огромным арбузом, они бормочут, как кажется девятилетнему Вовке, "непонятные слова", — впрочем, их непонятность для Вовки ничто по сравнению с тем, какими непонятными эти слова показались бы Владику и Павлику:
"— По ходу стрелки...
— Линии широты...
— Период обращения...
— Если полнолуние, тогда наивысшая точка..."
И больше того:
"— Вот теперь смотри, Шурка. Это Луна. — Захар поднял яблоко над арбузом. — Видишь, во время полнолуния она стоит на одной линии с Солнцем, и вся вода в океане начинает притягиваться...
— Меридиальные леса, — непонятно сказал Захар..."
Да и сам непонятливый Вовка на поверку оказывается вовсе уж не таким непонятливым:
"Вовка вспомнил картинки про космос, которые видел в каком-то журнале. В черной мгле там светились туманные пятнистые шары планет. Желтые, розовые, голубоватые.
А это зеленый. Ну и что? Все равно похоже".
Да, это дети совсем другого времени — дети космической эры. У них другие ассоциации, иной опыт, большие знания.
Но сердце должно быть таким же!
И Крапивин с радостью убеждается, что это так. Как в его собственном детстве маленький Владик и сравнительно "большой" Павлик настолько близко сходились в своей Игре, в своем Плавании, что становились неотличимыми, так и здесь, в рассказе "Такая была планета", разновозрастные ребята сближаются в одно прочное содружество.
Этот тонкий и светлый рассказ кончается гибелью "планеты": ребята подняли арбуз на руки, чтобы посмотреть, есть ли желтые пустыни еще и на Южном полюсе, и не .удержали тяжести, уронили планету на землю, доказав тем самым закон Ньютона: "большая Земля притягивала к себе маленькую зеленую сестру". И арбуз разбился на красные, сахаристые куски.
В космическом масштабе это была бы трагедия, страшнее которого ничего нельзя придумать. В рассказе Крапивина, который, слава богу, не претендует на искреннюю символику, все обходится хорошо. Арбуз разбился, но это совсем не значит, что погибла игра (ей-то никогда не будет конца). Зато можно теперь сидеть всем вместе, весело есть эти замечательные. сладкие куски, вгрызаясь в них по уши, и мечтать о будущих играх. И Вовка, который знает, как ему влетит от сестры за арбуз, перестает бояться. Ведь если бы не арбуз, он бы так и не встретил этих ребят. А теперь у него есть друзья, они объяснили ему, почему бывают приливы и отливы в океане. Он научился у них устраивать солнечные затмения с помощью арбуза и яблока. Он пережил гибель зеленой планеты. Он стал немножко другим.
"Такая была планета" — хороший рассказ о том, как нужна ребенку дружба, как удивительно и неповторимо завязываются связи между детьми, как чувство дружбы со старшими делает мальчика Вовку увереннее, независимее, счастливее.
* * *
Рассказы и повести Крапивина появились, разумеется, не на пустом месте. Дело не только в том, что безродных вообще не бывает в литературе, — Крапивин имеет очень определенного учителя. Это Гайдар.
Книги Крапивина помечены влиянием именно гайдаровской прозы. Как и Гайдар, он поэтизирует романтику пионерской жизни с ее всегда привлекательными для ребят военными атрибутами: горнами (помните Колю Колокольчикова с его блестящим медным горном, которым он известил Мишку Квакина о прибытии парламентеров с ультиматумом Тимура?), барабанами, сборами у костров, походами.
Его ребята, как и тимуровцы, активно служат добру, защищают слабых, помогают младшим, много фантазируют, утверждают справедливость и наказывают зло. Можно было бы сказать даже, что ребята Крапивина — это дети гайдаровских героев. Но это, пожалуй, не совсем правильно. Потому что тогда мы могли бы спросить: а где же эти взрослые тимуровцы, ставшие уже отцами? Есть ли они в книгах Крапивина?
Нет, пожалуй. Ничто не напоминает нам в тех случайных взрослых, которые иногда появляются в его книгах, Тимура Гараева, или Колю Колокольчикова, или Симу Симакова, или доброго Гейку. Не они пришли спустя тридцать лет в книги Крапивина, приведя за руку своих детей. Дети пришли одни. Гайдаровские традиции они продолжают как-то помимо своих отцов, без них...
Фабульное строение повестей Гайдара, как известно, довольно просто. Он избегает сложных, затейливых сюжетов, нагромождения ходов, поворотов, неожиданностей. Конструкция произведений проста, как прост и бесхитростен мир его героев. Но за этой внешней простотой скрыты большие емкости, где и время, в которое жил Гайдар, и его герои, и их прошлое, и их настоящее со всеми серьезными переживаниями, тревогами, радостями, и "целый мир, увиденный одновременно глазами взрослого и глазами ребенка" (выражение С. Маршака). Это настоящий, не адаптированный мир.
Вот тут пришла пора бросить Крапивину упрек. Тем более, что сравнение с учителем заставляет нас это сделать.
Про мир крапивинских книг, пожалуй, нельзя сказать уверенно: "увиденный одновременно...". И, может быть, потому, что ребята из рассказов и повестей Крапивина действуют как бы в изолированном мире, куда взрослые заглядывают случайно и редко (как правило, чтобы накормить или поругать ребят), больше по традиции, чем по душевной необходимости, — именно потому этот детский мир (в отличие от Страны Гайдара) выглядит порою несколько упрощенным, даже искусственным, лишенным сложности жизни.
Это, впрочем, происходит не у одного Крапивина. Более тридцати лет назад Маршак писал: "...авторы наши часто утрачивают чувство верных соотношений между миром внутренним и миром внешним.
Внешний мир у них почти исчезает. Взрослые люди в этих книгах играют незначительную, довольно служебную роль. Это почти не люди в полном смысле этого слова, а только отцы, матери, учителя, плохие или хорошие. Хорошие — это те, которые умеют дружить с детьми, хотя и не забывают о разумной строгости. Плохие — те, которых автор такими достоинствами не наделил.
...Они больше говорят, чем действуют, да и говорят не слишком много".
В какой-то мере эти слова можно отнести к большей части произведений Крапивина. Учителя Оксана Николаевна (добрая и внимательная) и Анна Борисовна (недобрая и невнимательная) из повести "Валькины друзья и паруса" хоть и говорят и действуют, но и говорят и действуют так же, как говорили и действовали до них десятки других учительниц в более или менее удачных или неудачных повестях о школьниках и школьной жизни.
Эти учительницы переходят из повести в повесть (у самых разных авторов), растеряв по дороге все признаки индивидуальности, характера, сохранив лишь: одни — доброе и внимательное отношение к школьникам, другие — непременно невнимательное. За ними нет ни среды, ни судьбы...
С родителями у Крапивина и того хуже, они либо уезжают куда-то ("Та сторона, где ветер") и потому, естественно, отсутствуют как активно действующие герои, либо если не уезжают сами, то отправляют куда-нибудь детей ("Оруженосец Кашка") — в гости, в лагерь. Там дети вынуждены жить опять-таки без них.
Можно ли считать случайностью то обстоятельство, что многие ребята у Крапивина — дети из так называемых "неустроенных семей"? Конечно, когда речь идет о военном времени ("Тень каравеллы"), —такое обездоливание героев понятно: отцы ушли на фронт, ребята почти поголовно остались с одними матерями. Но вот мирное время, уже наши дни — повесть "Та сторона, где ветер". Владик, один из героев повести, живет только с отцом. Матери нет. У Ильки, его младшего товарища, есть, мать, но нет отца. У Генки, правда, есть и отец и мать, но их как бы нет обоих: отец все время в разъездах, мать работает, приходит поздно, усталая. Он еще более заброшен и одинок, чем Владик и Илька.
А быть может, это и не случайность вовсе, а сознательный отказ от взрослых, которые писателю не очень интересны и не очень нужны? И чем меньше этих взрослых, чем реже вмешиваются они в ход повествования, тем удобнее автору?
Если учителям и родителям не очень повезло в книгах Крапивина, если они не стали предметом его пристального наблюдения, то о посторонних взрослых, "случайных прохожих" в жизни ребят и говорить нечего: Они, правда, встречаются в книгах писателя, но, как правило, мелькают, едва успев запомниться. Нет, пожалуй, капитан из рассказа "Звезды под дождем" запомнился. Но не обликом своим, не какой-то человеческой характерностью, а тем, что безоговорочно и даже охотно отдал незнакомому мальчику свой зонт (на улице шел проливной дождь), чтобы тот нарисовал на нем схему звездного неба. И даже не нарисовал, а проколол ножом — для верности, чтобы не стерлось. Конечно, такой взрослый, быть может, больше по душе ребенку, чем отец или мать, которые отругают, а то еще и отлупят за испорченную, искалеченную вещь (как-никак в нее ведь труд человеческий вложен) — пусть не ради пустой забавы, но ведь и не для серьезного дела.
Но не слишком ли все-таки сумасбродно и инфантильно это привлекательное взрослое увлечение детскими идеями и затеями? И не идет ли оно от того, что Крапивин старается как-то приладить, приспособить мир взрослых к миру детей, заставляя и своих немногочисленных взрослых героев "играть" в жизнь, жить по законам игры, принятой у детей? А это два разных мира, непохожих, часто просто несовместимых. И в этом сложность и прелесть жизни. В этом драматизм и одновременно беспечность детского существования.
Критикам всегда приходится оговариваться, опасаясь, что их ложно истолкуют, припишут что-нибудь из того, чего ты вовсе не хотел сказать. Оговорюсь и я. Я отнюдь не хотела бы, чтобы меня заподозрили в желании дать Владиславу Крапивину рецепты. В конце концов, нетрудно представить (и даже не очень трудно назвать) прекрасные детские книги, где взрослые почти отсутствуют. Или отсутствуют вовсе.
Дело не в самом по себе отсутствии (фактическом, а не формальном) взрослых в книгах Крапивина. Дело в том, что нередко сожалеешь о другом: о том, что в книгах недостаточно представлен "взрослый" мир, что он — в отличие от мира хотя бы гайдаровских книг — все-таки несколько адаптирован.
Тем более, что, как это обычно бывает, отсутствие чего-то необходимого немедленно начинает оборачиваться присутствием чего-то лишнего, неверного, неправдивого.
Может быть, именно потому, что взрослые — мимолетные и незначительные гости в книгах Крапивина, их функции, их обязанности переходят к героям-подросткам: ведь, что бы там ни было, малыши не могут же существовать совсем одни, предоставленные самим себе (но крайней мере в жизни, а не в сказке). На подростков невольно взваливается непосильная ноша: они, а не взрослые существуют у Крапивина в качестве противовеса шести-восьмилеткам. И потому нет-нет да и появится слишком овзросленный, неестественный подросток.
Генке из повести "Та сторона, где ветер" примерно двенадцать лет. Любимый возраст крапивинских героев. Возраст, в котором они совершают серьезные поступки, совсем как взрослые.
Именно Генка, а даже не отец слепого мальчика Владика, инженер, человек опытный и знающий, именно Генка первый замечает, что на чердаке, где Владик устроил себе подобие корабельной каюты и где полно всяких железных штук, совсем нет заземления и может случиться беда, может сгореть от молнии дом.
Дальше — больше. Владик многое сообщает своему другу Генке о себе, о своих переживаниях. "Он мне все рассказывает, — подумал Генка. — Почему? Может быть, потому, что ничего не видит и все для него кругом как ночь, а ночью, говорят, люди бывают откровеннее?"
Даже это "говорят", апеллирующее к чужой, подсказанной взрослыми мудрости, не снимает впечатления чужеродности, недетскости размышления.
Слишком взрослую деликатность, тактичность проявляет Генка и по отношению к малышу Ильке, сжегшему их общую лодку. Ему, конечно, жаль лодки, которую они столько времени строили сообща, жаль путешествий, которые не состоятся, потому что Илька испугался в темноте близкого пароходного гудка и зажег лодку, как факел, чтобы пароход не сел на мель. Но еще больше жаль Генке Ильку. И он мгновенно (даже не сорвав зла на виновнике пожара) придумывает успокоительную версию, которая делает ужасный поступок Ильки оправданным, не зряшным. А потом еще терпеливо и настойчиво убеждает в необходимости этой версии других товарищей по плаванию:
"— Илька сжег лодку, — сказал Генка. В свете фонарика он видел их лица. У Владьки губы вытянулись в трубочку. Иван Сергеевич нахмурился.
— Как это — сжег?
— Вы его не ругайте, — попросил Генка. — Он не нарочно.
— Еще не хватало, чтобы нарочно, — сухо усмехнулся Иван Сергеевич. — Сам-то он цел?
— Цел.
— Где этот герой?
Негромко, но яростно Генка сказал:
— Танкер в тумане шел на мель. Что было делать? Что?
Они молчали, и он повторил:
— Порожний танкер. Ясно?
— Да, — спокойно сказал Владик.
— Ясно, — сказал Иван Сергеевич. — Значит, танкер".
Эти короткие, яростные, рубленые фразы-объяснения, это почти командирское "ясно?" (мол, ясно? — выполняйте приказ!) — все это разговор не с кем-нибудь, а со взрослым человеком, с отцом Владика!
А тактический ход, примененный к испуганному Ильке? От его поступка вышел бы из равновесия или хотя бы растерялся даже и взрослый (недаром Иван Сергеевич и Владик сначала так реагируют на все "яростные" убеждения Генки: "Они молчали"). Он, наверное, закричал бы, как-то дал бы ход возмущению, испугу. А Генка сразу все понял. Не закричал, не стал ругаться. Поддержал нужную Ильке веру и правильность, необходимость его поступка. Словом, повел себя как умудренный опытом, сугубо взрослый человек.
Овзросленный, "вынутый" из своего беззаботного, легкомысленного возраста, Генка даже с ненавистным английским, который не учил все девять школьных месяцев, расправляется почти в две недели, а все потому, что поставил перед собой благородную цель — поскорее выучиться, стать врачом и спасти Владика от слепоты.
Цель, понятно, прекрасная. И желание как можно скорее осуществить ее, сократить долгий путь к ней привлекательно. Но ведет себя Генка опять-таки не как ребенок. Уж слишком он упорен и железно последователен в достижении цели, ни в чем не дает себе поблажки, роздыха, хотя до этого упоенно лодырничал целый год.
Таким же, как и Генка, слишком овзросленным в мыслях, поступках и наблюдениях, лишенным детских слабостей является и другой двенадцатилетний мальчик, Валька Бегунов из повести "Валькины друзья и паруса", хотя, как мы видели, Крапивин иной раз изображает его и детски обаятельным. Он, как там ни крути, всего-навсего пятиклассник. И потому, когда он методично и последовательно совершает в повести одни только справедливые и добрые поступки, так и хочется сказать ему: "Валька, ну пошали немного, не забывай, что ты и сам еще ребенок!"
Валька — какой-то добрый Дед-Мороз или рыцарь, который бросается на выручку всем маленьким, слабым, обиженным, который всегда думает только о своих младших друзьях — Андрюшке и его приятелях — и никогда о себе.
Все это, разумеется, хорошо, и никто не собирается отрицать, что и добрых ребят много, и с малышами они дружат, и что писать об этом нужно и полезно.
Но при этом, мне кажется, не надо делать из пятиклассников каких-то подвижников, которые уж так добродетельны, что саму эту добродетель приходится ставить под сомнение. Ведь пятиклассники-то, Генка ли, Валька ли, — они же тоже еще ребята, со своими шалостями, проказами, со своей ребячьей жестокостью и непослушанием. От этого никуда не уйдешь Да и надо ли уходить?
Здесь снова хочется вспомнить Маршака, его уже цитированную мной статью "Истоки чувств", в которой он предостерегал детских писателей от чрезмерной упрощенности в изображении детского характера и вспоминал при этом Марка Твена и его почти легендарное создание — Тома Сойера:
"Его герой ведет себя то как озорной мальчишка, то как настоящий мужчина.
Для того чтобы понравиться Бекки, он ходит на руках перед ее садом. Цветок, который она ему бросила, он подбирает пальцами босой ноги. Он спрашивает ее во время самого нежного объяснения:
"Ты любишь крыс?"
Это — Том-мальчишка.
Но в минуту опасности, блуждая по темному подземелью, он ведет себя героически: он бодрствует, когда она спит, оп отдает ей последний кусок пирога.
Это — Том-мужчина.
Советская бытовая повесть могла бы найти в нашей действительности не минее героические, ясные и жизнерадостные образы детей, чем те, которые удалось создать Марку Твену".
"Могла бы" — это звучит как мягкий упрек мастера. Упрек, который, мне кажется, полезно учесть и Владиславу Крапивину.
Надо полагать, так оно и случится. Чуткость Крапивина к традиции советской детской прозы (не говоря уж о прочих его достоинствах — об одаренности, о знании мира детей, о зараженности их заботами и забавами) обещает нам это. Не зря же, в конце концов, он выбрал своим учителем Гайдара, "писателя-вожатого", по словам все того же Маршака. Не зря он вслед Гайдару зовет своих героев и читателей жить весело, честно, отважно.
Даже факт его биографии, а не творчества, юнкоровский отряд "Каравелла", — это проявление верности гайдаровской традиции. Впрочем, как я уже говорила, тут биография сливается с творчеством. Каждый, кто читает книги Крапивина, может стать как бы заочным членом отряда, и для каждого из своих читателей Крапивин готов стать вожатым.
Однако каждая традиция таит в себе и опасности. И не все из них Крапивину удалось избежать. Прежде всего не мешало бы ему освободиться от стилистической зависимости от Гайдара, какой бы обаятельной эта зависимость не казалась.
Вот мы читаем у Крапивина: "И можно было в этом шуме разобрать, что во всем виноват бандит и разрушитель Витька Козлик" ("Валькины друзья и паруса"). А подписаться под этой фразой следовало бы Гайдару — это его лукавая улыбка прячется между слов "бандит и разрушитель Витька Козлик".
Первоклассник и обжора Новоселов из той же повести на вопрос учительницы, где он купил мороженое, отвечает, глядя на нее из-под ушанки синим преданным глазом: "Тама..." — и мы безошибочно вспоминаем деревенского "сына Федора" из "Голубой чашки" и его знаменитое "Вона...".
Это важно брошенное, такое забавное в своей неправильности словечко тоже закрепил за своим малышом Гайдар. И так закрепил, что вот всего-то одно слово, а встает за ним голопузый славный сын Федор. И только он.
И снова — чем не Гайдар: "А потом вдруг замолчал, сел и посмотрел на всех потемневшими глазами. И сказал, что это совсем предательское дело — так к нему относиться" ("Та сторона, где ветер").
А конец рассказа "Алые перья стрел" (в последней книге Крапивина "Посмотри на эту звезду") уж и вовсе напоминает нам что-то совсем знакомое: "Они пели. Вечер был теплый, и песня славная, и друзья надежные. Давайте простимся с ними сейчас, в этот хороший вечер". Ну конечно, опять Гайдар, опять его знакомая интонация.
С гайдаровскими фразами, словами, интонацией соседствуют у Крапивина и целые ситуации, скалькированные будто прямо из гайдаровских книг. Скажем, сцена защиты Пимычем маленького Кашки от бабки, собравшейся строго наказать ни в чем не полипного ребенка, — это почти повторение сцен из "Тимура и его команды", в которых ребята вступаются перед бабкой за бедную Нюрку. И даже путь, которым попадают в чужие сады тимуровцы у Гайдара и Пимыч у Крапивина, один: через забор.
Конечно, не у одного Гайдара ребята лазают через заборы. И вообще эти совпадения сами по себе не были бы досадны: манера Гайдара так привлекательна, что далеко не всем из детских писателей удалось избежать подражания ему. Но огорчает частота таких совпадений у Крапивина. Огорчает их неслучайность и их причина: ослабленность писательского иммунитета. Подверженность влияниям особенно сильна тогда, когда писатель не в полную силу выражает свою индивидуальность, когда время, эпоха недостаточно запечатлеваются в характерах его героев — пусть сколько угодно маленьких.
Ведь в своих лучших книгах — например, в той же повести "Тень каравеллы" — Крапивин становится и остается самим собой. Его ни с кем не спутаешь. Он идет своим путем, как говорится, пьет из своего стакана, — и в этой книге трудно (если вообще возможно) найти какие-то стилистические заимствования. Хотя, казалось бы, уж она-то была просто обречена на это: игра Владика и Павлика так похожа — внешне — на игру Лели и Оськи, героев повестей Кассиля "Кондуит" и "Швамбрания".
Однако это неизбежное сходство лишь подчеркнуло самостоятельность Крапивина. У него иное время, иные ребята, иная игра.
В той постоянной паре — малыш и подросток, — которую Крапивин ведет из одной своей книги в другую, ему пока что больше удастся младший "партнер". Если подсчитывать, что бросает каждый детский писатель в общую копилку литературы, то главный крапивинский вклад в нее — это именно "малыш". "Брат, которому семь", если повторять название повести Крапивина. Или точнее — друг, которому семь.
При всем постоянстве и даже схожести крапивинских "малышей" (дети ведь вообще схожи в главном и лучшем) они у него разные, интересные, живые.
О маленьком Ильке из понести "Та сторона, где ветер" можно говорить только глаголами, так стремителен, непоседлив и жизнедеятелен этот верный друг Владика и Генки:
"Илька крутнулся на пятке и решил, что обедать ему не хочется, а хочется бегать. Он прыгнул в коридор, хлопнул дверью и выскочил на улицу".
Хороши и достоверны все сцены повести, в которых появляется этот маленький Гонец, прозванный так ребятами за скорость: "Щелканье подошв рассыпалось за углом. И вылетел Илька. Не сбавляя скорости, словно конькобежец, он описал крутую дугу и, чтобы остановиться, с разбегу уперся ладонями в забор. Доски и столб закачались. Закачался и Яшка, смешно размахивая тонкими руками. Не удержался и прыгнул, отбил пятки об асфальт. Замахнулся острым кулачном на Ильку:
— Козел бешеный! Тормоза не держат, что ли? Как тресну!
Илька ловко присел".
Илька написан любовно и точно. Писатель воспроизводит не только забавную речь, не только поступки своего маленького героя — то, что лежит на поверхности, — но и рисует его сложный внутренний мир, чуткую реакцию на всякую фальшь и неправду, способность понимать многое (не головой, так сердцем) во взрослом мире, способность сопереживать горю, помогать и беде. Это стойкий и верный товарищ, славный, ласковый мальчуган. Говоря о нем, хочется улыбаться. Наверное, из него вырастет хороший человек.
Как и из другого маленького мальчика — Альки ("Брат, которому семь").
Алька еще малыш, но и его жизнь уже насыщена значительными событиями, встречами с друзьями и недругами. Он испытывает проверку на преданность другу, будь то четвероклассник Лапа или плюшевый старый заяц, набитый ватой. Он учится ответственности за коллектив и чувству сострадания к бедному Юрчику, принявшему в темноте матрац за чудовище. Он живет и растет, он — настоящий.
И, конечно, удачен образ такого же маленького, как Илька и Алька, Владика ("Тень каравеллы"), в котором нетрудно узнать самого автора, когда ему было немногим более семи лет.
Повесть заполнена точно запомнившимися деталями скудного военного детства, звуками и запахами того неповторимого для каждого ребенка времени, когда небо светится какой-то особенно высокой синевой, реки кажутся широкими и могучими, как морской пролив, травы, которые потом мы топчем, не замечая, становятся на нашем пути непроходимыми зарослями, а мама бывает только молодой и веселой.
Память детства сильна в Крапивине, в этом его счастье, его сила, и, говоря от имени семилетнего малыша, он бывает особенно достоверен и точен. Во всем, даже в мелочах.
Впрочем, мелочей в искусстве, как известно, не бывает, и характер героя можно погубить, а можно и утвердить именно так называемой "мелочью".
Вот пустяк, не имеющий никакого видимого отношения к сюжету повести "Тень каравеллы". Маленький Владик впервые в жизни вместе с мамой приходит на концерт симфонического оркестра. Можно себе представить, сколько раз писателю Крапивину впоследствии приходилось бывать на концертах, — но тут ему нужно отбросить все не единожды виденное им во взрослой его жизни и восстановить свое первое впечатление
"Не егози, — сказала мама. — Лучше посмотри на музыкантов". А чего гам смотреть? Все одинаковые, в черных костюмах. Одни с обыкновенными скрипками, другие тоже со скрипками, только громадными — такими, что не поднимешь, приходится на пол ставить. А еще барабан. Да несколько трубачей сзади. Ну и что? Я эти инструменты уже несколько раз видел! В кино. Ими в картине "Веселые ребята" музыканты друг друга лупили. Под руководством Леонида Утесова. Но здесь, конечно, не дождешься такого веселья".
Точна эта наивная самоуверенность мальчугана, старающегося объяснить незнакомое, впервые увиденное с помощью того, что он уже видел. Если контрабас ему еще неизвестен, то, конечно, это скрипка, только большая. А что она стоит на колу, так это не потому, что она не скрипка, а потому, что тяжелая — "не поднимешь, приходится на землю ставить".
Характерна и заключительная реплика маленького меломана, несмотря на свой скромный опыт заранее предчувствующего, что здесь-то веселья не будет. Не то что в "Веселых ребятах".
Этому веришь. Это подлинное. Это то, что властно берет нас в свой плен, подчиняет нас, читателей, писателю, так что он уже может распоряжаться нами, может внушать нам, какой это прекрасный и сложный возраст, возраст Владика, Ильки, Альки. И какие они — нет, не просто очаровательные дети, но серьезные, значительные, нужные нам люди. Друзья, которым семь.
© Алина Петухова, 1974 г