Портрет
В одну минуту узнал Толик, что человек он конченый. Мало того что хватает двойки и сбегает с уроков, так еще впутался в какую-то скандальную историю с часами! Надо же — в школу звонят из мастерской! Ученик — воришка. Бедная Вера Николаевна! Она бросает все дела и мчится к прогульщику Нечаеву! И встречает маму, которая и не ведает о похождениях милого сына. Мама думала, что он уже взрослый. Что ему можно доверять...
Толик был не из тех людей, которые упираются в пол глазами и каменно молчат, когда на голову сыплются упреки. А если упреки несправедливые — тем более!
Это он-то воришка? Мастер сам хотел зажилить часы Арсения Викторовича, жулик несчастный!.. Ну и что же, что взрослый? Не бывает, что ли, взрослых жуликов? Обидно стало, что не сумел присвоить хронометр, вот и наябедничал в школу!..
Кто прогульщик? Прогульщики те, кто вместо уроков в кино ходят или на каток! А он больницу искал... А что было делать, если часы встали? Он, что ли, виноват? А кто ему не сказал вовремя про звонок Арсения Викторовича, молчал целые сутки?.. Конечно, как правду скажешь, так сразу “не смей грубить”... Ну и что же, что двойка? Хронометр-то при чем? Да и двойка-то ни за что! Если всем двойки ставить, кто к соседу повернется и два слова скажет, тогда сплошь второгодники будут... Конечно, сразу “нахал”... Ну и пожалуйста, хоть поленом... Ох уж, никогда не лупила! А летом кто его огрел по шее пучком моркови?.. Ага, “шутя”! Ничего себе шуточки...
Что “после школы”? Должен был отсидеть уроки, а потом идти к Арсению Викторовичу? Ну почему никто не хочет понять: надо было успеть, пока хронометр не остановился!
— Ну а потом-то! — мама возмущенно и беспомощно всплеснула руками. — Когда ты увидел, что он все равно остановился, почему нельзя было пойти на уроки?
— Но когда это случилось, я думал, что ли, об уроках? — в сердцах сказал Толик.
— Вот! — мама устремила в него палец и повернулась к Вере Николаевне. — С этого и начинается, верно? Сначала человек не думает об уроках и хватает двойки, потом болтается по городу, попадает в дурацкие истории. А там, глядишь, и в милицию. И до колонии недалеко...
— Тпру... — вдруг сказала Вера Николаевна. Словно лошадь останавливала. Во время перепалки мамы с Толиком она сидела на стуле, куталась в шаль и молчала — грузная, с большим морщинистым лицом и крупными руками в синих жилках. И вот:
— Тпру... — Так она обычно в классе утихомиривала расшумевшихся своих питомцев. — Давайте-ка, Людмила Трофимовна, передохнем... Чего-то не туда мы поехали, за пять минут человека до колонии довели... А ты перестань реветь, мужик ведь...
Мама удивленно притихла. Толик быстро вытер глаза.
— Давайте-ка разматывать обратно, — решила Вера Николаевна. — Значит, что? Часовщик этот... Ну, с ним ясно, есть такие шибко бдительные... Теперь уроки... Ну, бывает иногда в жизни и такое. Если неожиданное срочное дело, куда денешься-то? Это, как военные люди говорят, “непредвиденные и чрезвычайные обстоятельства”. Муж у меня так говорил... А обстоятельства-то, я смотрю, получились из-за двойки...
— Не болтал бы на уроке — не было бы двойки, — без прежней уверенности сказала мама.
— Вот и я говорю... Да только где лекарство, чтоб они не болтали-то? — Она усмехнулась. — Может, правда связкой моркови по шее?.. Анатолий, запиши задания на завтра, а то настоящих двоек нахватаешь... Любитель приключений...
Толик суетливо выдернул из сумки дневник и ручку. Схватил с подоконника непроливашку.
— Пиши, — сказала Вера Николаевна. — Или лучше дай сюда, я сама. Знаю, как ты копаешься со своим почерком...
Она записала номера упражнений и задачек, потом вздохнула и крест-накрест перечеркнула вчерашнюю двойку.
Мама быстро взглянула на Толика. Он вместо радости испытал мучительную неловкость. Отвернулся и смотрел в угол. Вера Николаевна грузно поднялась со стула.
— Людмила Трофимовна, пойдемте на кухню, что ли... Пускай он уроки учит, а нам надо еще насчет родительского собрания поговорить...
Толик остался один. Сел. Вот и все, распутался несчастливый узел. Так и должно было случиться — потому что хронометр идет, как прежде... Одно только скребет душу: стыдно перед Верой Николаевной за недавние слезы. Но и это не так уж страшно. Главное, что хронометр — “динь-так, динь-так...”.
Толик погладил медную ручку футляра. Она была теплая. Тонкая изогнутая ручка — будто на старинном сундучке. Видно, правду говорил Арсений Викторович, что в прошлом веке хронометры были такие же... В те удивительные времена, когда еще оставались в океанах неоткрытые острова. Когда еще... как это сказал Курганов? Хорошие такие слова, будто стихи: “Когда Земля еще вся тайнами дышала...”. Сразу видно, что он писатель.
Когда Земля еще вся тайнами дышала...
И было много неизведанной земли...
Два наших корабля... вокруг земного шара...
Бесстрашно пошли...
Нет, не так... “Сквозь бури и шторма на поиски пошли”.
На поиски чего?
Далеких островов вдали вздымались скалы,
И тайною была морская глубина...
Ух ты, как здорово получается! Ну-ка, сначала...
...Вера Николаевна, уходя, не заглянула в комнату, не стала прощаться с Толиком. Видимо, понимала, что ему стыдно за слезы. И Толик был ей благодарен. Но мысли о Вере Николаевне скользнули и пропали. Потому что под уверенно-ласковое тиканье выстраивались в строчки слова.
“Два русских корабля вокруг земного шара...”
Толик вспомнил, как однажды держал земной шар в руках. Вера Николаевна попросила принести из учительской в класс глобус. Толик одной рукой сжимал подставку, а другой обнимал все материки и океаны. Шар был теплый, и казалось, что он слегка пульсирует. Словно отзывается на толчки Толькиного сердца...
Вошла мама. Постояла рядом.
— Хватит уж дуться, прогульщик...
Толик сказал, положив на стол локти, а на локти голову:
— Ма-а... Я хочу глобус.
— Да? Очень хорошо.
— Правда? — Толик подскочил на стуле.
— Конечно. А то захотел бы ты, например, паровоз... или луну с неба. Или, скажем, египетскую пирамиду...
— При чем здесь пирамида? — сразу обиделся Толик.
— А глобус? Где его взять-то?
— Может, на толкучке... Там всякие вещи попадаются.
— Ну... если когда увижу, спрошу, сколько стоит... А что вдруг у тебя за фантазия? Ни с того ни с сего...
— Я давно хотел. Просто как-то забывал сказать... Это ведь не игрушка, а для пользы. Учебное пособие.
Мама села за стол напротив Толика.
— Какой ты вдруг прилежный стал... Я напишу Варе, в Среднекамске есть, кажется, магазин учебных пособий. Только не знаю, продают ли там что-то простым покупателям. Скорее всего, он для школ.
— Пусть она попросит как следует!
— А можно с Дмитрием Ивановичем поговорить. У него в Москве есть знакомые. Там, наверно, легче купить...
— Ага, поговори... — Толик опять лег щекой на локоть. — Ма-а... А ты с ним, значит, помирилась, да?
— Анатолий! Сколько раз говорила: не суйся не в свои дела!.. А то будет не глобус, а выволочка.
— Глобус лучше, — мечтательно сказал Толик. И прикрыл глаза. И увидел почти что наяву шар с коричнево-зелеными материками, с голубыми океанами. С четкой синей линией экватора...
— Мама, а почему экватор называют равноденственной чертой?
— Ох, не знаю... не помню.
— А еще большая, — поддел Толик.
— Ну и что? Это ты сейчас географию учишь, а не я.
— Мы про такое еще не проходили... Это как-то с солнцем связано... Мама, а ты знаешь, что у Арсения Викторовича день рожденья в равноденствие?
— “День-день-день”, — сказала мама. — Я смотрю, ты совсем не собираешься садиться за уроки.
— Собираюсь... А как ты думаешь, его выпишут к двадцать первому марта?
— Я надеюсь. Полтора месяца впереди.
— Я ему подарок сделаю...
На следующий день после школы Толик забежал к маме в редакцию и там у маминой знакомой Веры Максимовны попросил лист плотной желтоватой бумаги (из нее делали конверты).
Дома Толик в книжке Нозикова расчертил мелкими клетками портрет Крузенштерна. Лист он разметил крупными квадратами и перенес портрет по клеткам на бумагу. Похоже получилось! Толику даже показалось, что на большом портрете Иван Федорович стал как-то симпатичнее, мужественнее.
Разумеется, это были только основные контуры. Надо нанести тени, тронуть лицо разными карандашами. Конечно, не размалевывать, а лишь чуть-чуть добавить цвета...
Интересно, какие были у Крузенштерна глаза? Наверно, голубые, как у Толика. Он ведь тоже был белобрысый. То есть белокурый...
Толик не торопился. Несколько вечеров сидел над бумагой. Конечно, хотелось кончить поскорее, но он боялся испортить портрет. Надо было рисовать очень осторожно. Лицо человеческое — штука капризная: чуть не так проведешь черту, и все сходство куда-то пропадает... Толик сопел над листом, водил по нему то карандашом, то резинкой, и казалось ему иногда, что зря все это он затеял. Арсений Викторович сам вон как рисует! Посмотрит на Толькино “произведение искусства”, вежливо похвалит, а про себя подумает: “Ну и уродину он нарисовал!”
Наверно, и правда ничего не получается. Ничуть не похоже на то, что в книжке...
Но... нет, все-таки похоже. Смотрит с бумаги строго и смело обветренный голубоглазый моряк. Флота капитан-лейтенант Крузенштерн...
Мама растрепала Толику чубчик.
— До чего талантливое у меня дитя, просто ужас. И поэт, и художник...
“Поэт”! Мама вспомнила, видимо, стихи про новогодний месяц. Новые строчки, про корабли, она еще не знала.
Никакой он не поэт и не художник. Стихи придумались сами собой, а за портрет он взялся, чтобы сделать подарок, только и всего. А в будущем он такими делами и не думает заниматься. Кем Толик собирается стать, известно давно. Еще с первого класса, когда он намалевал на руке чернилами громадный якорь и был за то поставлен Верой Николаевной у доски...
Итак, портрет был почти готов. Потому что лицо — это самое главное. Оставалось раскрасить мундир и нарисовать на заднем плане облака и паруса. Толик решил, что эполетами, орденами и корабельной оснасткой займется завтра.
Но... на следующий день мама получила зарплату, дала три рубля, и Толик помчался смотреть старую, но самую лучшую на свете комедию “Веселые ребята”. Музыкальную, с песнями.
Черная стрелка проходит циферблат.
Быстро, как белка, колесики стучат...
Словно про хронометр песенка...
Бегут-бегут, бегут-бегут —
И месяц пролетел...
И в самом деле пролетел месяц! Незаметно. Каждый день какие-то дела находились. То катанье на лыжах, то уроков целая куча, то книжка “Таинственный остров” (такая, что не оторвешься, толстенная, а Шумов дал ее всего на пять дней).
И вот уже — капель с крыши и похожие на вату облака, и смотришь — восьмой час вечера, а на дворе светло.
И Восьмое марта на носу...
Толик за три рубля пятьдесят копеек купил в киоске на углу Первомайской пластмассовый гребень с гранеными камушками-стекляшками. Будет маме подарок.
Домой Толик прибежал веселый и голодный. Был уже четвертый час, потому что в школе долго репетировали номера для праздничного утренника. Мама, конечно, давно ушла с перерыва на работу, в комнате было тихо.
Совсем тихо.
Потому что... не тикал хронометр.
Он же не мог остановиться! Толик заводил его каждое утро, в восемь ровно, ни разу не забыл, не опоздал. И хронометр шел точно, только за каждые пять суток набирал лишнюю секунду.
И стучал уверенно, звонко, весело.
А теперь что с ним? Он... его просто не было!
На средней полке этажерки, где всегда стоял хронометр, лежала записка. Мамина.
“Толик! Приходил Арсений Викторович, его наконец выписали. Он взял часы и ключ. Жалел, что не застал тебя, просил зайти. Где тебя носит? Пообедай и садись за уроки. Суп в кухне на подоконнике, картошка на сковородке...”
Толик сел на кровать, не сняв пальто и отсыревших валенок. Грустно стало. И даже обидно.
Привык он к хронометру. Словно к живому, привык. По утрам он вскакивал, радовался медному “динь-так”, и настроение становилось таким же звонким... Приходил из школы, и снова: “Динь-так, динь-так, здравствуй...”
Жил хронометр на этажерке, но когда Толик готовил уроки, ставил его перед собой. А если читал, лежа пузом на кровати, хронометр устраивал на подоконнике, поближе к изголовью. И звонкий рогатый месяц заглядывал в окошко и прислушивался к тиканью с интересом и легкой завистью...
Конечно, Толику и в голову не приходило, что хронометр останется у него навсегда. И хорошо, что Арсений Викторович выписался. Но... как-то все не так получилось. Неправильно. Толик думал, что он отнесет хронометр Курганову сам, и Арсений Викторович удивится и обрадуется, как четко и точно работает механизм. И может быть, они опять разожгут камин, и Арсений Викторович спросит: “А что, если я тебе, Толик, почитаю несколько страничек, а? Я там, в больнице, кое-что написал еще...”
Потому что он и в самом деле работал в больнице. Мама говорила. Она несколько раз беседовала с Арсением Викторовичем по телефону, а однажды отнесла ему передачу: пирожки с капустой, которые сама настряпала.
Каждый раз Курганов передавал Толику приветы и говорил, что очень благодарен ему. “За хронометр и вообще...”
А теперь что?
“А теперь ничего, — подумал Толик, посидев минут пятнадцать и рассердившись на себя. — Ничего особенного. Нытик ты, Толька. Он же не виноват, что не застал тебя дома. Он же просил зайти. Что ты раскис, как манная каша?”
Когда обругаешь себя и словно встряхнешь за шиворот, делается легче. И Толик решил, что все еще будет хорошо. Придет он к Арсению Викторовичу, и будут у них интересные разговоры, и новые страницы повести, и чай с крепкими, как дерево, пряниками. И то, что не назовешь словами, — ощущение, словно ты в каюте и поскрипывает корабельная обшивка, а вверху, невидимые сквозь палубу, но настоящие, тугие, покачивают тяжелый рангоут многоярусные паруса (и надо снять со стопора хронометр, чтобы при качке оставался горизонтальным).
И может быть, Толик в хорошую минуту признается Арсению Викторовичу, как сам пустил хронометр. Теперь можно признаться: ведь все он сделал безошибочно.
Но в тот день Толик не пошел к Арсению Викторовичу. Неудобно. Человек только что из больницы, и тут нате вам — гость...
А назавтра была опять репетиция.
А послезавтра — Восьмое марта.
Затем Толик подумал, что лучше отложить визит до воскресенья. Но в воскресенье началось такое таяние снега, что в валенках на улицу не сунешься, а у ботинка оказалась оторвана подошва, и мама (отругав Толика за то, что не сказал об этом раньше) пошла на рынок, где в будках сидели “срочные” сапожники.
А потом оказалось, что до весенних каникул — всего неделя. И на этой неделе чуть не каждый день контрольные за третью четверть — “предварительные” и “основные”.
И среди всех этих многотрудных дел понял Толик: самый подходящий день, чтобы идти к Курганову — двадцать первое марта. И почти каникулы уже, и день рожденья Арсения Викторовича, и воскресенье — значит, он дома будет.
Но сначала надо было дорисовать портрет, и Толик просидел над ним еще два вечера.
Портрет получился размером со страницу “Пионерской правды”. В самый раз, чтобы повесить над камином (если, конечно, Арсению Викторовичу понравится). В правом нижнем углу Толик написал стихи. Он решился на это не сразу. Даже маме он свои стихи показывал, продираясь сквозь смущенье, как сквозь колючую проволоку. А тут тем более... И все же он написал. Не пропадать же стихам, которые так подходили для портрета!
Краснея и сопя, закрывая животом портрет от мамы, Толик черным карандашом, старательными печатными буквами выводил:
Когда Земля еще вся тайнами дышала
И было много неизведанной земли,
Два русских корабля вокруг земного шара
Сквозь бури и шторма на поиски пошли.
Далеких островов вдали вздымались скалы,
И тайною была морская глубина,
И Крузенштерн стоял отважно у штурвала,
И билась о корабль могучая волна...
Вообще-то Крузенштерн у штурвала, конечно, не стоял, это дело матросов. Капитаны подают команды с мостика. Но ведь можно понимать “штурвал” в переносном смысле...
И буду я всегда завидовать, наверно,
Тем морякам, которые ушли в далекий путь.
На карте начерчу дорогу Крузенштерна
И, может, поплыву по ней когда-нибудь...
— Да не сопи ты и не прячь, я не смотрю, — сказала мама.
Толик пробормотал:
— Я допишу и покажу...
И показал, конечно, хотя в глазах щипало от стыда.
Мама похвалила. Даже обняла Толика. И лишь одно замечание сделала: “неизведанный” пишется с двумя “н”. Да еще велела после слова “скалы” поставить запятую.
На следующее утро дала мама Толику белую рубашку, натянул он свой парадный вельветовый костюм и отправился к Арсению Викторовичу. Было солнечно и тепло, сразу видно — весеннее равноденствие. Толик расстегнул пальто и хлопал по мелким лужам ботинками в новых калошах. В таком радужном настроении он и пришел на Ямскую.
Дверь на крыльце у Курганова была приоткрыта, и Толик вошел в сени без стука. Снял калоши. Поколотил во внутреннюю дверь, обитую рваной клеенкой. Услышал, как отозвался Курганов:
— Входите!
Арсений Викторович сидел за столом. Заулыбался, встал. Покачнулся. На столе увидел Толик пустую четвертинку, тарелку с винегретом, пепельницу с окурками. Пахло табачным дымом, копченой селедкой, кислой капустой.
— Толик, дорогой... — Курганов зажмурился, постоял так, потер сморщенный лоб. — Я вот тут... видишь, один немножко...
Он засуетился, убрал четвертинку под стол, подскочил к кровати, натянул одеяло на неубранную постель. Сел...
— Я вот, понимаешь... думаю, дай отмечу юбилей сам с собой... гостей-то нет... Не знал, что ты придешь...
“Неужели он всю ночь так сидел?” — ахнул про себя Толик. И сказал насупленно:
— Зря вы курить начали. Вам же вредно.
— А! — будто обрадовался Курганов. — В пятьдесят лет ничего не вредно... — Он опять покачнулся, будто хотел лечь и раздумал. — А ты... ты раздевайся...
Но Толик понимал, что раздеваться ни к чему. Он нерешительно переступил на шкуре ботинками.
— Я вам принес... вот...
И запоздало подумал: а стоит ли сейчас отдавать портрет?
— Ну-ка... Ну-ка... — Курганов быстро и почти трезво встал. Взял свернутую в трубку бумагу. Шагнул к непокрашенному столу, развернул на нем лист. Толик вздрогнул — угол портрета едва не попал в лужицу винегретного сока.
— Ого... — сказал Курганов. — Да... Весьма... Иван Федорович весь как есть, очень соответствует...
Ладонь его сорвалась со стола, упругая бумага снова скрутилась, упала на шкуру. Толик быстро нагнулся, чтобы поднять. Курганов сел на корточки. Они чуть не стукнулись лбами.
— Ох... извини, — сказал Курганов. — Видишь ли... Ужасно глупо... — От него пахнуло крепкой смесью водки и табака. — Ты разделся бы, а? Я чайку...
— Нет, я пойду. У меня билет в кино, — беспомощно соврал Толик, поднимаясь. — Я на минутку зашел. Я в другой раз...
— Да! — снова обрадовался Курганов. — Правильно. В другой раз — это обязательно. Я тут кое-что еще написал... Ты на меня не обижайся, ты приходи...
Толик не обиделся. Но было очень грустно. Толик брел домой, и теплый день его не радовал. Было жаль Курганова. Было жаль портрет. Сколько труда потрачено, а теперь что? Арсений Викторович почти и не взглянул. Чего доброго, сметет на портрет селедочные головы и отправит на помойку...
Но главное не это. Главное — ощущение потери. Словно с размаху закрыли перед Толиком дверь. И остались за дверью корабли и острова, синяя морская карта и загадки океана, горящий камин и живой неутомимый хронометр. Остались Крузенштерн и Ратманов, Лисянский и Беллинсгаузен. И матрос Курганов. И лейтенант Головачев со своей горькой и непонятной судьбой... Резанов и Шемелин... Люди, к которым Толик привык. Одних он любил, других нет, но помнил про всех. А теперь они скрылись за старой, обитой рваной клеенкой дверью. Навсегда...
“Ну почему навсегда? — попытался утешить себя Толик, когда прошел несколько кварталов. Все-таки был первый день каникул, весна, и погружаться в уныние с головой не хотелось. — Может быть, все еще наладится. Не всегда же Арсений Викторович такой...”
Может быть, правда наладится? Ведь Курганов сказал:
“Заходи...”