Не бойся грома...
Писать большие письма Журка не любил. Потому что рука не успевала за мыслями — все, что пишешь, получалось коротко и сбивчиво. Хорошо бы придумать машинку, которая читает мысли и сразу печатает их на бумагу. Тогда получилось бы вот что:
"Ришка, здравствуй!
Это уже второе мое письмо. В первом я послал ленточку "Windrose" и рассказал, как мы с папой мчались в аэропорт и вдруг — камень. От тебя письмо я тоже получил, но ты, когда его писала, мое первое письмо не получила. А теперь, наверное, получила и снова напишешь. Да?
...Ришка, я про того Валерку, который бросил камень. Я его должен был ненавидеть, а злости у меня не появилось. Почему-то даже наоборот... Понимаешь, Ришка, он беспомощный. И он на меня так смотрел, будто я для него последняя защита... В общем, я на другой день его разыскал и повез с собой в парк. Ну, в те места, где мы с тобой играли в прошлом году... Там теперь еще один новый аттракцион "Спутник на орбите". А на железной дороге вагончики новые, разноцветные, а на них всякие звери нарисованы... Ришка, а во Владимире хороший парк? Там у вас в городе, говорят, кремль старинный на холме, красивый... Может, и правда, приеду. Мы там везде полазим, ладно?
...Я опять про Валерку. Сперва он какой-то боязливый был, а потом сделался... ну, обыкновенный. Даже веселый. Мы с ним в парке чуть ли не до вечера проболтались, все деньги на карусели и на мороженое извели. А есть-то, знаешь, как захотелось! Я ему говорю: "Пойдем к нам, пообедаем. Не бойся!" Ну, а он, конечно, уперся. Да и я бы на его месте тоже... Тогда я, знаешь, что сделал? Повел его к Лидии Сергеевне. Чуть не силой затащил. А она обрадовалась. С Валеркой так же, как со мной, стала разговаривать. Будто давно его знает. Начала нас обедом кормить. Валерка опять будто заморозился, но потом ничего, оттаял. А тут еще Максимка с улицы пришел, начал меня и его вопросами донимать. С ним не заскучаешь, с Максимкой, ты же знаешь. Болтал, болтал, а потом мне говорит:
"Ты мне котенка подари-ри скор-рее" (он на днях "р" начал выговаривать, старается теперь). Я говорю:
"Какого котенка?"
"Ну, Федот же когда-нибудь выр-родит котенков".
Мы с Лидией Сергеевной поглядели друг на друга и надуваться начали, чтобы хохот удержать. Потом я говорю:
"Ладно, если выродит, подарю".
А сам думаю: "Найду где-нибудь и принесу".
"Только р-рыжего".
"Рыжего трудно. Федот-то серый, а дети всегда на родителей похожи".
Он думал, думал и, знаешь, что придумал?
"А давай, — говорит, — покрасим его желтой краской. А когда котенок уже будет, мы его опять отмоем".
Знаешь, Ришка, мы все чуть не взорвались от хохота. Даже Валерка... Он, между прочим, так хорошо смеется, весело, когда не боится. У него даже голос теперь немного другой стал, чище как-то.
Мы тогда долго сидели у Лидии Сергеевны, потому что начался дождь с грозой. В эти дни у нас частые грозы. Мама боится и вздрагивает, а я люблю, когда грохает. Потому что гром — это не страшно, это уже после молнии. Если слышишь, как гремит, значит, молния ударила мимо... А какая у вас погода? У нас, если нет грозы, то тепло и солнечно. И от этого хорошее настроение.
...Ришка, только одно плохо: Горька на меня опять надулся. Кажется, сильно. Потому что я целый день был в парке с Валеркой, а Горька меня ждал, ждал... Но, понимаешь, нельзя было, чтобы Горька и Валерка вместе... Пока нельзя. Валерка его боится. Вернее, стесняется как-то... Я Горьке вечером хотел объяснить: "Понимаешь, так получилось, ты не обижайся..." А он: "Я и не обижаюсь, насильно мил не будешь". И пошел домой.
Вот это меня сегодня сильно грызет.
А еще грызет что-то непонятное из-за сегодняшней съемки для телепередачи. Да нет, я не боюсь, что плохо сыграю, и даже не волнуюсь, только кажется, что может что-то случиться. Вот этого боюсь, сам не знаю почему... Но ничего, это я переборю. И опять на всякий случай надену под майку свой старый пионерский галстук..."
Из-за съемки во всех классах отменили последние уроки (вот была радость в школе!). Учителя быстро отправили ребят по домам. Хорошо, что погода теплая, — в раздевалке никакой суеты. Среди учеников нашлись несознательные личности, которые пытались укрыться в разных классах и кабинетах: им хотелось потом просочиться в зал и поглазеть на телекамеры и операторов. Однако этих нарушителей быстро выловили и проводили к выходу. Им осталось разглядывать громадный серебристый фургон с буквами "TV" и два автобуса, которые стояли у школьного крыльца. От фургона и автобусов тянулись к школьным окнам толстые резиновые кабели.
А в школе стало пусто и гулко, как в каникулы. Только в зале возились у больших глазастых телекамер и многочисленных светильников молодые бородатые дядьки, а в раздевалке спортзала натягивали на себя театральные костюмы участники спектакля. Да в учительской переговаривались учителя — одни остались по делу, другие — из любопытства (их-то не выгонишь, как ребят)...
Журка украдкой поправил под футболкой галстук и торопливо натянул через голову узкую бархатную курточку с пышными рукавчиками у плеч и широким кружевным воротником. Подошел к молчаливому Горьке, сказал тихонько:
— Застегни, пожалуйста...
Это означало: "Горька, не сердись на меня. Я нисколечко не хотел тебя обижать. Я же не виноват, что так получается..."
Горька неторопливо и старательно затянул у Журки под воротником застежку-молнию. И ничего не сказал.
— Спасибо, — подождав, проговорил Журка.
Горька, наверно, не слышал. Он уже влезал в клетчатый комбинезон дежурного шута.
"Ну и пусть! — с резкой досадой подумал Журка. — В чем я виноват?"
Он кинул на плечи плащ и, позванивая шпорами, пошел из раздевалки. Почувствовал, что Горька смотрит вслед, но оглядываться не стал.
По звонким пустым лестницам Журка поднялся в зал. Здесь то зажигались, то гасли жгучие белые рефлекторы. На сцене стояла декорация комнаты принца. За кулисами басовито вякали электрогитары и подавала голос флейта. Журкина тревога почти угасла. Стало расти привычное праздничное волнение, как всегда перед спектаклем.
Два бородатых оператора о чем-то негромко спорили с третьим, курчавым и темноволосым. Он держал в руках большой аппарат, видимо, кинокамеру. Что-то нервно говорил, качая камерой в сторону сцены. Потом отвернулся и, прихрамывая, отошел. Встретился взглядом с Журкой и вдруг улыбнулся. Незаметно, одними глазами, но так по-хорошему. Журка тоже улыбнулся и спросил:
— У вас кинокамера?
— Совершенно верно, ваше высочество, — отозвался курчавый оператор.
— А говорили, что будут на магнитную пленку снимать.
— Правильно, в основном на магнитную. А я на всякий случай, для подстраховки. И кое-какие детали снять надо...
— А-а... — сказал Журка и подумал: "Что бы еще спросить?" Ему не хотелось обрывать разговор. А оператор попросил:
— Слушай, ты не мог бы узнать у вашего начальства, есть у вас в школе электрик или нет? Осветители не могут подключиться, боятся все провода пожечь...
— Могу, — охотно сказал Журка. Вышел из зала и зашагал по пустому коридору к учительской.
Коридор был очень длинный. На желтых половицах ровно лежали прямоугольники солнца. Журке казалось, что идет он долго-долго. И вдруг подумалось ему, что это не коридор, а улица в незнакомом городе, а свет падает на мостовую из окон домов. И стучат по деревянному тротуару каблуки, позванивают шпоры.
А впереди какая-то дверь, и что за ней — неизвестно.
И это было предчувствие опасности...
Журка тряхнул головой, постучал и открыл дверь учительской.
Там были Вероника Григорьевна, Маргарита Васильевна, несколько полузнакомых учителей, завуч Виктор Борисович, еще одна завуч, Алла Геннадьевна, и даже директор Нина Семеновна. А чуть в стороне, у тумбочки с телефоном, стояла Эмма Львовна — командир всей телепередачи. Она отчетливо и решительно говорила в телефонную трубку:
— ...Да, я еще в пятницу предупреждала, что должен быть запасной рулон! Хорошо, проверьте. Нет, это надо сделать сейчас же. И сразу позвоните сюда, прямо в школу. Пятьдесят пять семьдесят ноль четыре. Нет, не Тихоновой, а Кергелен. Эмме Львовне Кергелен!
Она положила трубку, и Журке показалось, что сразу стало тихо-тихо.
Все смотрели на него.
— Ты что, Журавин? — спросила Маргарита Васильевна. — Хочешь сказать, что ребята уже готовы?
— Здравствуйте, — машинально сказал он.
— Здравствуй, здравствуй. Ну, в чем дело? Ты хочешь что-то спросить?
— Да — проговорил Журка. — Нет... Я хотел сказать, что там ищут электрика... Но теперь, кажется, все равно...
— Почему все равно? — встревожилась Вероника Григорьевна. — Юра, что случилось?
Журка посмотрел на Эмму Львовну. Она, как и все, держала Журку под вопросительным взглядом. Журка глубоко вздохнул. Сделалось зябко, и стала надвигаться тишина — сильнее прежней. Похожая на оглушительный звон. Сквозь этот звон Журка громко спросил:
— Ваша фамилия Кергелен?
— Да. А в чем дело?
Журка опять вздохнул и спросил тише и решительней:
— Это вы в январе были режиссер передачи "Подросток — заботы и тревоги"?
— Да, я... Я постоянный режиссер этого цикла. А все-таки, в чем дело?
Журка сказал устало, но твердо:
— Я не буду сниматься.
То, что было потом, Журка запомнил как отрывки. Яркие, но перемешанные.
Кажется, после своих слов он сразу повернулся и пошел из учительской. В раздевалку. Чтобы переодеться и поскорее уйти домой. На середине коридора его догнали Маргарита и Эмма Львовна.
— Журавин, стой! Это что за фокусы?
И он понял, что ничего не кончилось.
— Это не фокусы. Я не хочу сниматься с этой... с этим человеком. Из-за нее уехала Иринка.
— Как ты разговариваешь! Какая Иринка? Что за чушь!
— Это не чушь! Когда она в своей передаче Иринкиного отца... А он не виноват! Даже не разобрались! А теперь я должен сниматься, да?!
Видимо, они поняли, наконец, в чем дело. Только неясно, когда поняли: сразу или потом, в зале... Как все оказались в зале, Журка не помнил. Помнил только яркие лампы и шум голосов. Он почему-то стоял на сцене, сзади его обступали восьмиклассники в форме королевских гвардейцев, а перед ним стояли Маргарита, Эмма Львовна, учителя. И говорили, говорили наперебой. О том, что он не имеет права
срывать... О том, что сейчас не время разбираться в старых обидах... О том, что та передача не имеет никакого отношения к этой... О том, что Журавин должен успокоиться, взять себя в руки и помнить о чести школы...
Он слушал, не перебивая. Но когда все умолкали, ожидая ответа, он говорил:
— Нет.
— Что значит нет? Журавин! Кто тебе дал право решать?
А ему никто не давал. Он сам решил. Он так и сказал:
— Я сам.
Тогда взорвался Виктор Борисович. Он подскочил, затопал блестящими туфлями, замахал кулачками, визгливо закричал:
— Вылетишь из школы как пробка!
Журка закрыл глаза, но не шелохнулся. Что он еще мог? Только так стоять и не двигаться. От крика, от угроз, от этого злого напора, от резкого света, который горел неизвестно зачем, Журка ощутил себя совсем беспомощным. Страха не было, но подкатили слезы, и Журка загнал их внутрь крупными глотками. И когда загнал, стало легче.
— Не кричите на меня, — сказал он Виктору Борисовичу.
Тот задохнулся:
— Ах ты... Дерзец!
— Тихо, тихо, товарищи... — Это поднялась на сцену директор Нина Семеновна. — Виктор Борисович, не волнуйтесь, у вас сердце... И давайте разберемся по порядку. Я уже в курсе... Товарищи, выключите там ваши прожекторы...
Сразу стало хорошо-хорошо. И светлый день за окнами показался мягким и спокойным. И Нина Семеновна была тоже спокойная, добродушная, уверенная, что в ее школе не может быть никакого беспорядка и несправедливости. Журка передохнул.
Нина Семеновна присела на фанерный, расписанный бронзовыми завитушками диванчик. Оглядела всех. Гвардейцы-восьмиклассники отступили к самым кулисам. Там же растерянно топталась Лида Синявина в платье из мешковины и стоял сумрачный Горька.
— Товарищи, — укоризненно сказала Нина Семеновна. — Почему все, не разобравшись, накинулись на Юру Журавина? Разве у мальчика двенадцати лет не может быть своих принципов, своих убеждений? А если он в чем-то прав?
— Но, Нина Семеновна...
— Минуточку, Маргарита Васильевна. Журавин ваш ученик. Скажите, он был когда-нибудь злостным нарушителем дисциплины? Обманщиком? Трусом, ябедой, хулиганом?
— Нет... Правда, тот случай зимой...
— Я в курсе. В том случае Журавин действовал необдуманно, однако в этих действиях была своя правота. И свое благородство. Он защищал девочку. И сейчас... Сейчас Юра тоже поступает искренне. И наша задача не кричать на него, а спокойно объяснить, в чем он ошибается... А может быть, Юра, ты понял уже сам?
— Нет, — сказал Журка, и опять в нем натянулись все нервы.
— Тогда послушай... Допустим, в той передаче Эммы Львовны были свои просчеты...
— Простите, товарищ директор, но о моих просчетах... — взвинченно перебила Эмма Львовна.
— Одну секунду. Я сказала "допустим". Но посуди сам, Журавин, разве режиссер Кергелен хотела кого-то сознательно обидеть? Зачем ей это было нужно?
— Ей нужны были выразительные кадры, — дерзко сказал Журка. Потому что в его памяти как бы размоталась вся лента передачи. И снова он увидел залитое слезами, измятое лицо женщины, услышал ее беспомощный голос: "Я же его люблю, он же сыночек мой..." И теперь он четко знал, что это было лицо Валеркиной матери...
— Ей кинокадры, а людям горе. Ни над кем, даже над виноватыми людьми, нельзя так издеваться, — уже совсем бесстрашно проговорил Журка.
— Журавин, Журавин,— изменившимся голосом произнесла Нина Семеновна. — Ты позволяешь себе лишнее.
— Тогда отпустите меня домой, — тихо попросил Журка.
— Домой — это невозможно. Ты смеешься? А спектакль? Ты должен сниматься, это твой долг. Понимаешь? Д о л г.
— Нет.
Виктор Борисович, Маргарита Васильевна и завуч Алла Геннадьевна качнулись к нему. Директор остановила их движением ладони.
— Журавин... Здесь собрались десять взрослых людей. Опытных, знающих свое дело и, уверяю тебе, неглупых. И все говорят тебе: "Юра, ты ошибаешься". Почему ты не можешь нам поверить? Почему ты, еще мальчик, считаешь, будто ты прав, а все взрослые не правы?
У Журки заболела голова, словно опять зажглись рефлекторы. И он сказал сквозь эту боль:
— Взрослые, конечно, всегда правы. Но я еще не взрослый. Зачем мне эта ваша правота?
— Я тебя не понимаю.
— Брандукова не стала бы сниматься, если бы узнала, кто режиссер. А я, значит, должен быть предателем?
— Но Брандукова уехала во Владимир. — вмешалась Маргарита Васильевна. — Она никогда не увидит этой передачи!
— Если не увидит, значит, можно? — сказал Журка. И услышал резкий короткий смех. Это зло и непонятно засмеялся у кулисы Горька.
— Но кто же виноват, что все так сложилось! — воскликнула Маргарита Васильевна. — Нельзя же из-за одного случая срывать общее дело! Теперь с Брандуковой все равно ничего не исправить! Что же делать?
Журка не знал, что надо делать. Но он точно знал, что делать н е н а д о.
Не надо сниматься.
— Я пойду? — спросил у Нины Семеновны Журка.
— Никуда ты не пойдешь! — Она крикнула это уже без всякого добродушия. — Довольно комедий! Эмма Львовна, у вас все готово? Сейчас будем начинать!
— Нет, — сказал Журка. И увидел, как внизу у сцены ходит взад-вперед незнакомая седая дама (наверно, тоже с телестудии). Она ходила, держалась за виски и повторяла:
— Немыслимо. Немыслимо. Какой-то мальчишка... Это не позволяют себе заслуженные артисты...
— Наверно, он думает, что передача нужна мне, — с резкой насмешкой произнесла Эмма Львовна. — Да объясните вы ему, что передача нужна тысячам зрителей. Нужна вашей школе. Л ю д я м нужна! И объясните ему, что простаивает техника! Из-за него. Он знает, во сколько обходится минута простоя телевизионной аппаратуры? А если студия предъявит счет его родителям? Они же не расплатятся всю жизнь!
Голова перестала болеть, но слегка кружилась. И было все как во сне, когда снится бой и очень обидно, что ты в этом бою один и не сможешь победить. Но это был не сон. Журка сказал:
— Сам расплачусь, если надо.
— Вы посмотрите! — воскликнула завуч Алла Геннадьевна. — Какой миллионер! Ты что, наследство получил?
— Да, — сказал Журка и подумал, что пусть. Дедушка не обиделся бы за книги. Он же сам писал: надо делать по-своему, если считаешь, что прав.
Откуда-то издалека, из зала вдруг дошел до сцены спокойный и молодой голос:
— Зачем пугаете мальчишку? Кто его заставит платить? Он же не подписывал договор, чтобы сниматься...
Журка бросил взгляд в сторону телекамер и опять увидел курчавого оператора.
— А вас, Кошкарев, кто просил вмешиваться? — зло сказала Эмма Львовна. — Ваше дело — вспомогательная съемка.
— Если бы только это... — ответил оператор Кошкарев.
— Защитники нашлись... — бросила Эмма Львовна.
— Защитники не помогут, — сухо отозвалась Нина Семеновна. — Журавин должен понимать, что он срывает работу целой организации. Это как минимум стоит неудовлетворительной оценки по поведению за весь учебный год. И соответствующей характеристики.
Журка вспомнил Димку Телегина и сказал:
— Впереди еще пять лет, исправлю.
— Но ты, дорогой мой, не исправишь другого! — вмешалась завуч Алла Геннадьевна, которая ведала внеклассной работой. — Тебя вышибут... да-да, именно вышибут из пионеров! — Очки ее, похожие на свадебную эмблему, торжественно засверкали.
— За что?! — крикнул Журка. — Что я сделал? Воровал или хулиганил? Или предал кого-нибудь? Просто сниматься не хочу!
— Вот за это и будешь исключен...
— А вот и не буду! Отряд не даст! А без отряда нельзя.
— Отряд проголосует, как нужно...
— А я галстук не отдам. Зубами вцеплюсь.
— Цепляйся, цепляйся. Доцепляешься... до колонии.
— Что вам от меня надо? — сказал им всем Журка. — Все равно я не буду сниматься. — И вдруг он заплакал. Неожиданно для себя. Все сильнее и сильнее. Неудержимо. Сел на диванчик, на котором недавно сидела Нина Семеновна. Прислонился щекой к покрашенному бронзовой пудрой подлокотнику.
Стало тихо-тихо. Журка слышал только свои всхлипы. Потом кто-то сказал чуть виновато:
— Ну вот, сам себя довел...
— Какая съемка, когда он в таком состоянии — негромко и досадливо произнесла Эмма Львовна Кергелен.
И совсем тихо (наверно, думая, что Журка не слышит) возразила ей Маргарита:
— Да поймите вы, что дело не в передаче. В нем дело. Если мы его сейчас не убедим, что будет потом? В шестом классе, в седьмом, в восьмом? То, что он делает, — н е п о д ч и н е н и е. Для школы это хуже хулиганства и воровства.
— Но вы его уже сломали, — пренебрежительно сказала Кергелен.
"Да? — подумал Журка. — Черта с два..."
Они решили, что если он плачет — значит, готов. Но слезы сами по себе, а он сам по себе. Он всхлипнул еще раз, встал, вытер ладонями мокрые щеки со следами бронзового порошка и упрямо спросил:
— Можно мне идти домой?
Нет, его не пустили домой. Виктор Борисович закричал, что надо немедленно вызвать родителей.
— Они на работе, — сказал Журка.
Алла Геннадьевна подвела Веронику Григорьевну.
— Посмотри ей в глаза! Посмотри, посмотри. Она писала пьесу, старалась. А ты... Вероника Григорьевна, скажите ему!
Посмотреть? Ладно! Журка вскинул залитые слезами глаза. Но Вероника Григорьевна смотрела в сторону.
— Оставьте мальчика, — сказала она. — Пусть он решает сам. И пошла, такая усталая и грузная, что под ней прогибалась сцена.
— Ты бестолочь, Журавин,— шепнула Маргарита. — Ты знаешь, что с тобой сделают ее восьмиклассники?
Ее услышали. В молчаливой шеренге восьмиклассников прошелестел невнятный шепот. Потом оттуда сказали:
— Никто его не тронет.
Журка узнал: это был Егор Гладкой.
— Правильно! — подхватила Маргарита. — Потому что у вас есть благородство! А у него благородства ни на грош! Из-за своего каприза он подводит телестудию, подводит школу, своих товарищей, которые пришли на съемку как на праздник!.. За что ты им так мстишь, Журавин? В чем виновата вот она? — Маргарита ткнула в сторону Лиды Синявиной.— Вот он! — В сторону длинного девятиклассника Олега Ножкина, который играл короля. — Вот он! — В сторону Горьки. Горька хмуро усмехнулся.
— А я в чем виноват? — с отчаянием спросил Журка. — В том, что не хочу быть предателем?
— О господи! Да нет здесь никакого предательства! Ты его выдумал! Ясно? На самом деле его нет!
— Есть, — сказал Журка.
— Нет его, нет! — крикнула Маргарита, наливаясь помидорной краснотой.
— Иринка не стала бы сниматься. Я тоже не буду, я ее друг.
Снова откуда-то появилась Эмма Львовна.
— Мне эта передача не нужна! Но мы не можем сейчас тебе в угоду заменить режиссера.
— И не надо, — вдруг успокоившись, заявила Маргарита. — Журавин просто болен, оставим его. Вероника Григорьевна, вы говорили, что Валохин знает роль принца не хуже Журавина, верно? Вот и пусть играет. А без шута можно обойтись. Как вы считаете?
— Как хотите, — издалека сказала Вероника Григорьевна.
— Вот и прекрасно! Валохин, переодевайся!.. Или, может быть, Журавин не даст свой костюм?
— Да нет, пусть берет... — растерянно сказал Журка. И добавил пренебрежительно: — Пожалуйста. Если хочет...
Он посмотрел на Горьку мокрыми презрительными глазами... и сразу подавился стыдом, как горячей кашей. "Ты что? — взглядом спрашивал его Горька. — Ты забыл? Забыл, как вечерами читали книги о плаваниях и бурях? Как я учил тебя летать на веревке? Как ты бежал за моим отцом и кричал, что я не виноват? Как мы там, на баррикаде из ящиков, стояли плечом к плечу... Думаешь, ты один такой гордый, а остальные — тьфу!"
"Горька, я..."
"Ладно, подожди..."
Горька сложил на груди тонкие клетчатые руки и сказал со спокойным удивлением:
— Надо же... А меня и не спросили.
— А тебя и не спросят, — с угрожающей ласковостью разъяснила Маргарита. — Ты будешь делать, что скажут. Иначе живенько сообщим отцу, а он впишет тебе, что положено...
Журка повернулся к ней так, что отлетела шпора.
— Вы что... — с тихой яростью сказал он. — Вы...
Но Горька перебил его. Он ответил негромко и чуть лениво:
— Не впишет. Он от нас ушел.
"Правда? " — с удивлением и тревогой взглянул на него Журка.
"Правда".
Так вот почему Горька был в эти дни такой... Пришелся и по нему злой удар. А может, и не удар? Может, это лучше? Ведь Горька жил при отце в постоянном страхе... Но почему в страхе? Откуда берутся такие отцы? Как ни поверни — все равно горе.
И никакая машина не поможет, дурак он был, Журка. Думал: тысячи спутников над всей Землей, лучи, волны, пульты с миллионами сигнальных огоньков! Нажал кнопку — и отвел чье-то горе. А как отведешь, если горе делают сами люди? Если кому-то в радость чья-то боль? Если одни смеются, когда другие плачут? Тут все пульты задымят сгоревшими предохранителями, полопаются все сигнальные лампочки и спутники посыплются, как битые елочные игрушки...
— ...Журавин, ты слышишь?
— Что?
— В последний раз тебя спрашивают: ты всерьез намерен сорвать телезапись?
...И опять лица, лица. Трясутся налитые помидорным соком щеки Маргариты. Блестят очки Аллы Геннадьевны. Рот Виктора Борисовича то сжимается в крошечную розочку, то превращается в черную дыру. Криво изгибаются нарисованные губы Эммы Львовны Кергелен. Гневно возносятся на лоб тонкие брови Нины Семеновны.
— Журавин!..
— Журавин!..
— Журавин!..
То крик, то опять спокойные и убедительные слова. Такие правильные! Ведь в самом деле срывается передача, простаивает съемочная техника, обижена Вероника Григорьевна, чуть не плачет Лида Синявина — ей так хотелось увидеть себя на экране! И все из-за него, из-за Журки...
— Журавин, как ты не можешь понять...
Он может. Он все понимает. Под лавиной справедливых слов, под их громадной взрослой правотой сжимается в крошечный комок его собственная правота.
В комок? В маленький неразбиваемый кристалл с колючими углами и гранями.
— Жу-ра-вин!
— Да подождите! — отчаянно сказал он и прижал к лицу ладони. Ну, подождите, дайте подумать...
И сразу все замолчали. И в наступившей тишине было слышно только дыхание, а потом еще еле различимый свист. Кто-то про себя насвистывал в зале песенку. И Журка догадался, кто. И песенку вспомнил: про кораблик и дальние острова. Она звучала сквозь дыхание тех, кто ждал Журкиного ответа.
А чего они ждут? Когда он оторвет от лица ладони и скажет, что согласен? Они не знают, что он обманывает. Ни о чем он не думает, ничего не решает. Просто закрылся, чтобы хоть минуту отдохнуть от их напора, от угроз и уговоров, — от слов — таких верных и справедливых, что с ними невозможно спорить. Как он может спорить? Что он возразит этим людям, которые сильнее, умнее, старше?
Журка опустил руки, потрогал языком заросший рубчик на нижней губе и сказал:
— Нет.
Вот здесь бы и кончить повесть о Журавленке и его друзьях. Но не получается. Из-за одной мелочи. Когда Журку и Горьку все же отпустили (а вернее, гневно прогнали), оказалось, что внизу, у спортзала, заперта раздевалка. Техничка тетя Лиза сердито сказала:
— Ничего не знаю. Не велено открывать. — И ушла, ворча и звеня ключами.
— Отомстили, — хмыкнул Горька.
— Глупо, — сказал Журка. — Думают, что ли, что мы обратно пойдем?
Он устало сел на скамейку у дверей. Журка тоже. В окнах стоял пасмурный свет, и это ничуть не удивило Журку. Столько времени продолжался этот бой там, наверху! Конечно, уже вечер...
Журка поставил перед собой шпагу, уперся щекой в рукоятку. Посмотрел на Горьку. Тот сидел, уронив руки между коленей, обтянутых шахматными штанинами.
— Правда, отец ушел? — спросил Журка.
— Правда. Три дня назад.
— Горька... Плохо, да?
— Не знаю... Мать изводится.
— Горька, ты... Ты меня прости.
— За что? — как-то необычно ласково спросил Горька.
— За все. За вчерашний день.
— Ой, да ладно тебе. Я же понимаю...
— С этим Валеркой... Видишь, он...
— Да понимаю я. Куда тебе деваться, раз он сказал про брата... Наверно, у каждого человека должен быть брат...
— Наверно, — сказал Журка и поднял голову.
И Горька поднял голову. И убрал с глаз медные пряди.
— Я про это не раз думал, — сказал Горька.
— Про брата? Чтобы у каждого?
— Да.
— Тогда давай, — сказал Журка. После того, что было в зале, после спора и упорства, слез и решительности он чувствовал, что надо теперь говорить без ложного смущения — честно и ясно. Такая пришла минута.
— Давай, — отозвался Горька, и глаза его посветлели.
— Давай. Чтобы ты и Валерка, и Ришка, и я... Это же можно!
— Можно.
— Это будет в тысячу раз лучше машины...
— Какой машины?
— Да так, это моя фантазия... Потом я расскажу.
— Ты расскажи...
— Вот пойдем домой — и расскажу.
— Ладно... А как пойдем? Не в этом же! — Горька дернул себя за пышную манжету на узком рукаве.
"Да, в самом деле, — подумал Журка. — Но, значит, надо идти к Маргарите, просить, чтобы открыли раздевалку..."
— Нет уж, туда я больше не пойду, — сумрачно сказал он.
— Я тоже...
— Лучше уж так идти домой... Нет, правда. Три квартала пробежать. Если кто удивится и спросит, скажем: из драмкружка. Что особенного? А форму и сумки потом отсюда заберем.
— Тебе-то хорошо, ты все-таки принц. А я в этом клоунском наряде... Всем людям на потеху... Лучше уж совсем голым.
— Придумаешь тоже...
— А чего? Никто и не удивится, наоборот, скажут: молодцы. Скинули одежду, чтоб не замочить, и лупят в трусах под дождем!
— Под каким дождем?
— Ты что, не видишь?
За окнами прошелся по листьям резкий ветер, закрутились на асфальте пыльные вихри. И Журка наконец понял, что совсем еще не вечер, а просто надвинулась грозовая туча.
Мигнул розовый свет, а через несколько секунд прокатился над школой рокочущий гул. И ударили по стеклам большие капли.
— Ура! — сказал Журка. — Погода за нас! Ну-ка, расстегни мне сзади воротник...
— Давай... Готово. Журка, а зачем у тебя галстук под майкой? Я еще утром заметил...
— Надо. На счастье.
Они скатали в тугие муфты свои придворные доспехи и выскочили в тамбур. Дождь с нарастающей силой бил по автобусам у крыльца, над серебристым фургоном висела белая водяная пыль.
— Ну, дает, — сказал Горька и зябко переступил тонкими ногами.
— Да ничего, прорвемся! Нам не страшен серый волк! Бежим?
— Ага! Раз, два...
— Нет, постой! Вот как трахнет гром — сразу рвем!
Гром трахнул немедленно. И они бросились под упругие безжалостные струи. Ой-ей-ей какие холодные!
Но это сперва холодные. А потом ничего. Только очень уж здорово хлещут.
Сквозь ливень, сквозь мгновенные розовые вспышки и грохот майской грозы Журка и Горька мчались вниз по Крутому переулку. Журка почти захлебывался ливнем. Скользкий асфальт больно бил по босым пяткам и вырывался из-под ног. Промокший галстук (Журка его так и не снял) прилип к телу. Было жутковато и весело.
— Журка, не отставай!
— Я лечу! Только очень скользко!
Их обгоняли бурливые ручьи. Вернее, это был уже один поток, несущийся по мостовой и тротуарам.
Внизу, недалеко от Парковой улицы, вода с ревом срывалась в черный провал — в широкую, сантиметров тридцать, щель, которая открылась на мостовой и как бы разрубила правую часть дороги.
— Во какая пасть! Водопады глотает! — на бегу крикнул Горька. И оглянулся: — Журка, ты что?
А Журка стоял. Вода бурлила у его щиколоток и уносилась в гудящую пустоту. Журка сделал осторожный шаг — ближе к провалу. Пласт лопнувшего асфальта упруго закачался под ступнями.
— Ты что! — заорал подлетевший Горька. — Смоет! Или провалишься!
— А что там такое?
В это время огненная линия полоснула над крышами и трахнула так, что, казалось, на секунду остановился дождь. А потом захлестал пуще прежнего. Черная пустота втягивала в себя потоки.
— Что там? — опять крикнул Журка.
— Черт его знает! Какой-то подземный канал открылся или труба! Канализация какая-нибудь!
— Нет! Там целое подземелье! Как это могло случиться? Под самой дорогой! Крепеж разрушило, что ли?
— Не знаю! Потом разберемся! — закричал Горька. Струи лупили его по худым плечам и по голове с облипшими волосами. — Бежим!
— Подожди! А может, это подземный ход с Маковой горы?
— Может быть! Бежим!
Но Журка стоял. Он-то был сыном шофера. Он знал, что случится, если на скользкой дороге врежется передними колесами в эту щель автомобиль.
— Машина может грохнуться!
— Да не грохнется! Здесь они не ходят!
— А если на улице Мира опять проезд зальет? Все машины сюда повернут!
— А что делать? — крикнул Горька и присел от громового удара.
— Беги в школу! Скажи кому-нибудь, чтобы позвонили в ГАИ. Егору скажи!
— Бежим вместе!
— Да нельзя вместе! Я сигналить буду, если поедут! Вот, галстуком! — Журка дернул на шее слипшийся галстук. — Беги, ты в кедах, а у меня ноги скользят!
Горька рванул навстречу потокам и ливню. И на середине переулка скрылся за водяной завесой.
Журка оглянулся. До этого момента он не чувствовал холода, он был как бы сам частью стремительного дождя. Но сейчас задрожал.
Над тротуаром на высоте второго этажа горело окно. Там, в доме, зажгли очень яркую лампу, и широкий квадратный луч пробивался сквозь сверкающую толщу ливневых струй. Он чуть наклонно шел над мостовой и рассеивался на другой стороне улицы.
Журка машинально встал под этот луч, будто здесь было теплее.
Видимо, над Крутым переулком был самый центр грозы. Молнии стреляли уже не розовым, а белым светом, и гром трахал за ними сразу, без малейшей задержки. Журка пригибался от взрывов электрического треска, но делал это машинально. Он знал, что грома бояться нечего...
После очередного удара он не услышал, а скорее угадал, что сверху надвигается машина. И правда, за стеною ливня забрезжили размытые пятна горящих фар, а чуть позже проступил квадратный силуэт автобуса или автофургона.
Теперь все пошло очень быстро. Журка бросил к ногам сверток с одеждой, наступил на него, чтобы не смыло, рывками растянул на шее узел, вскинул в кулаке галстук. Но ткань была темная от воды, струи прижали ее к руке.
"Не заметят, — понял Журка. — А если и заметят, ничего не поймут".
А когда поймут, будет поздно!
Если бы галстук — на свет!
Но луч шел высоко над головой — не достать, не допрыгнуть.
Журка нагнулся, выхватил из одежды шпагу. Ножны отлетели, и вода смыла их в провал. Журка намотал галстук на конец клинка, затянул узел, вскинул тонкий клинок над головой. Все равно не хватало высоты. Чуть-чуть! А тяжелый автомобиль шел, шел, шел, и его фары расцветали за стеклянной стеной ливня, как громадные подсолнухи.
Журка встал на цыпочки и яростно тянулся к лучу. Након ец, то ли кто-то шевельнул в доме лампу, то ли сам Журка через силу рванулся по вертикали — луч коснулся галстука. Сырой клубок ткани налился неярким, но отчетливым багровым светом.
Теперь заметят! Если не смогут затормозить, то в крайнем случае отвернут. Лишь бы устоять, не упасть...
И он стоял, вытянувшись вверх, и каждая жилка стонала в нем, дрожа от яростной и нервной силы. Струи били по лицу, но он не закрывал глаз и смотрел на свой крошечный красный сигнал.
Опять вспыхнула над головой трескучая оглушительная звезда. Журка пригнулся и вытянулся вновь.
"Если ударит в клинок, я, наверно, не услышу грома", — подумал он. И стоял...
Молнии рубили ливневое пространство над соседними крышами, и каждая могла пройти обжигающим ударом через тонкую сталь клинка и струны Журкиного тела.
Не ударит? Не попадет?
Может быть, нет.
На этот раз, наверное, нет...
Но впереди еще столько гроз...
И если вы увидите под ливнем и молниями Журавленка, пожалуйста, поспешите ему на помощь.
Поспешите, как спешили восьмиклассники, поднятые отчаянным Горькиным криком.