Часть вторая. КРУШЕНИЕ
Сентябрьские дни
Первая неделя сентября выдалась дождливая и ветреная. Словно осень хотела напомнить школьникам: побегали, побездельничали — и хватит. Но скоро природа смилостивилась и вернула лето. Теперь оно называлось "бабье лето". Пришли ясные тихие дни — с неподвижными листьями, присыпанными золотистой пылью, со стеклянными паутинками в прозрачном воздухе.
Вера Вячеславовна раздумала заклеивать на зиму окна и каждый день распахивала настежь створки. В теплом воздухе был запах увядающих деревьев, натертого шинами асфальта, политых из шланга цветочных гряд. Ласковое это тепло было непрочным, но все-таки еще летним. По-летнему галдели воробьи, по-летнему шумела малышня на площадке недалекого детского сада, и Журавленок прибегал — тоже летний, веселый, загорелый, такой же, как в первый день, когда появился у Брандуковых. Все в той же рубашке с черной ленточкой над карманом.
Надевать эту рубашку просил Игорь Дмитриевич. Он писал с Журки и с Иринки портрет. Вернее, картину. Называлась она "Качели". Но это пока. Может быть, потом у нее будет название "Друзья" или просто "Лето". Не в этом дело. Дело в том, что картина п о л у ч а л а с ь. Вера Вячеславовна видела, что, когда Игорь берется за эту работу, он забывает обо всем, кроме радости. Забывает о ссоре с начальством в отделении Союза художников, о персональной выставке, которую то назначают, то опять откладывают, о шумном приятеле Иннокентии Заволжском, который мнит себя знаменитостью, а думает больше о веселых компаниях и ресторане.
Впрочем, Иннокентию что? Он давно уже член Союза художников, у него своя мастерская, три полотна в местной галерее, выставки чуть не каждый год... А Игорю — работать и работать.
И он работал. С такой ясностью в душе, с такой хорошей улыбкой, с какой до этого писал, пожалуй, только "Путь в неведомое". Еще в начале августа он сделал первые этюды: пошел как-то с Иринкой и Журкой прогуляться в соседний сквер, увидел, как они забрались на качели, и вдруг воскликнул: "Братцы, не уходите отсюда! Я сейчас!" И помчался за этюдником...
В августе он работал прямо в сквере, уговаривал Иринку и Журку позировать ему хотя бы полчасика в день. И они соглашались. Правда, потом Иринка призналась, что Журка очень стеснялся любопытных зрителей, да и она тоже.
А сейчас Игорь писал в своей комнате — в те дневные часы, когда сентябрьское солнце врывалось в распахнутое окно. В комнате соорудили перекладину, подвесили самодельные качели — доску на толстых веревках. Иринка садилась на нее, Журка вскакивал, Игорь торопливо брался за кисть. И было хорошо — никаких зрителей, кроме Веры Вячеславовны. Но Вера Вячеславовна видела, что ее не стесняются нисколечко...
Холст был высотой больше метра, шириной сантиметров семьдесят. На нем среди солнечной зелени, за которой виднелись крыши и антенны, спокойно висели качели. Иринка в белом платьице с синими горошинами сидела, свесив с доски ноги, улыбалась и смотрела вверх — на Журку. Журка стоял, ухватившись за веревку, тянулся вверх и показывал куда-то в небо: то ли на веселых птиц, то ли на самолет. Но смотрел не в высоту, а на Иринку, словно спрашивал: "Видишь? Здорово, да?" В золотистом свете, тоненький, легкий, на прямых напружиненных ногах, он сам был как лучик, отраженный осколком зеркала с земли в небо.
И в Иринке, и в Журке была беззаботность и в то же время какая-то беззащитность. И, глядя на картину, Вера Вячеславовна каждый раз со щемящей нежностью и тревогой вспоминала голубую жилку, которую, кажется, можно перебить даже травинкой...
На первый взгляд картина была готова. Но Игорь продолжал работать, трогая бликами листья, солнечными точками — ребячьи волосы, зеленым сумраком — тени в кустах. Тонко выписал сухой стебелек, застрявший под погончиком Журкиной рубашки, и крылатое семечко клена, упавшее Иринке на платье.
Один раз Вера Вячеславовна робко намекнула, что, может быть, стоит уже оставить картину. А то можно "зализать" и "пересушить". Однако Игорь нетерпеливо мотнул головой и с осторожной ласковостью спросил у Журки:
— Завтра заглянешь, Журавлик? А то скоро солнце будет уже не то...
Вера Вячеславовна думала, что Игорю просто жаль расставаться с этой работой. Но, может быть, он был и прав, когда говорил, что картина не закончена. Художнику виднее. Никому из посторонних Игорь полотно не показывал, даже Иннокентия решительно прогнал с порога своей комнаты.
— Ну-ну, значит, шедевр создаешь, — обиженно басил тот. — Хочешь поразить ценителей очередным взлетом... Верю и одобряю. А только отдых тоже необходим для творческой личности. Зашел бы ко мне, посмотрел бы мои работы, я не таюсь. Обсудили бы кое-что, посидели...
— Иди, иди, Кеша, — шепотом сказала Вера Вячеславовна, потому что с улицы на третий этаж донеслось знакомое щелканье кроссовок по асфальту: это опять мчался к Брандуковым Журка.
Вера Вячеславовна видела, что ни Журку, ни Иринку не утомляют эти "сеансы живописи". Игорь не заставлял ребят замирать в нужных позах, не ворчал, когда они баловались и раскачивали доску. Он работал быстро, легко схватывая мгновенные движения света и красок.
У Веры Вячеславовны был отпуск. Радуясь, что он выпал на эти славные дни, она садилась в углу мастерской, смотрела, как работает муж, и слушала, о чем болтают ребята. А иногда сама расспрашивала о школьных делах. Спросила однажды, нравится ли Журке школа.
— Да ничего, нравится, — отозвался Журка, покачивая доску. — Такая же, как у нас в Картинске. — Он вдруг засмеялся: — Так же дежурные голосят у дверей: "Где сменная обувь?" И так же столовой пахнет на первом этаже. Будто и не уезжал со старого места.
— По-моему, у вас очень славная классная руководительница, — осторожно заметила Вера Вячеславовна.
— Всякая, — со вздохом проговорила Иринка.
Журка сказал:
— Иногда покрикивает, а так ничего... Зато знаете, что хорошо? Что мы в одном классе. Иринка, я да еще ребята с нашего двора: Саня Лавенков, Митька Бурин, Горька Валохин... Тот, что заходил недавно.
Вера Вячеславовна кивнула. Она помнила мальчика, у которого были коричневые с медным отливом волосы и непонятный взгляд из-под этих волос: настороженный и немного виноватый. Мальчик побыл недолго, обедать отказался и ушел, объяснив, что дома "куча дел". На пороге он обернулся и спросил у Журки:
— Я вечером зайду к тебе, ладно?
— Конечно! — откликнулся Журка.
И тогда мальчик улыбнулся. Улыбка была не похожа на его взгляд — короткая, но доверчивая.
— Вы что, по вечерам вместе уроки делаете? — чуть-чуть ревниво спросила Иринка, когда мальчик ушел. Журка сказал беззаботно:
— Нет, я их еще днем успеваю сделать. Задают-то, сама знаешь, всего ничего...
Задавали, и правда, пока немного. Журка делал уроки буквально за полчаса, а вечером зарывался в дедушкины книги. Одни из них были интересные, и Журка читал их подряд. Некоторые казались скучноватыми, но Журка все равно перелистывал их: разглядывал старинные пометки на полях, иллюстрации, виньетки, читал отдельные страницы. И знал, что когда-нибудь и эти книги прочитает всерьез. А пока они радовали его даже непрочитанные. Они были как загадочные гости из далеких времен. В каждой из них таилась неспокойная и громадная жизнь. Даже в таких непонятных, как, например, "Сочинение об описи морских берегов Г.Мекензия". "Сочинение" было издано при Морском кадетском корпусе в 1836 году. Книга эта, наверно, побывала в экспедициях на парусных фрегатах, которые искали незнакомые берега. А может быть, ее читали знаменитые адмиралы — Нахимов, Невельской, Беллинсгаузен, Литке?
Журка открывал наугад страницы, и там среди сухих наставлений и схем попадались слова, которые пахнут джунглями и соленым прибоем:
"Если и не принять в уважение недостаток самого барометра... то при всем том способ измерения при помощи сего инструмента не может удобно употреблен быть в таковых путешествиях, поелику в неизвестных, мало населенных и большей частию еще диких странах едва только можно найти тропинку на ровном месте, а тем паче еще обрести через утесы и леса дорогу на вершину никогда не посещенной горы..."
Листаешь желтую шероховатую бумагу, и будто сам идешь на валкой шлюпке у полосы прибоя, и пена летит через борт, хлещет по высоким ботфортам, и соленые капельки оседают на выпуклом стекле медной подзорной трубы. А за бурунами — берег незнакомой страны с непроглядной чащей дикого леса. Что там, в этой чаще? Развалины древних городов? Неизвестные звери и птицы? Отравленные стрелы осторожного африканского племени?..
О мальчишке из такого племени Журка читал несколько вечеров подряд. Книга была небольшого размера, но пухлая. В потрескавшихся кожаных корках. Рядом с титульным листом — портрет молодого негра в камзоле. Негр был похож на арапа Петра Первого — Ганнибала (Журка видел его портрет в журнале со статьей про Пушкина). Название книги было таким длинным, что заняло целый лист: "Жизнь Олаудаха Экиано, или Густава Вазы Африканского, родившегося в 1745 году, им самим написанная; содержащая историю его воспитания между Африканскими народами; похищение; невольничество; мучения, претерпенные им в Вест-Индийских Плантациях; приключения, случившиеся с ним в разных частях света..." И так далее. Журка даже не дочитал название до конца, потому что какой смысл? В нем пересказывается все содержание. Лучше уж читать саму книжку.
История Олаудаха Экиано оказалась интересной, читалась легко, потому что старинные буквы были большими, как в букваре, а ко всяким "ятям", "фитам" и твердым знакам чуть не в каждом слове Журка привык и не обращал на них внимания...
Мальчишку из дикого племени похитили и продали в рабство другому, более сильному африканскому народу, а потом европейцам. Много пришлось вынести ему горя. Капитан, которого Олаудах считал своим другом и покровителем, предал его: снова продал в рабство — в самое страшное, американским плантаторам.
Всякие беды испытал Олаудах Экиано, прозванный европейцами Густавом Вазой. Побывал в плаваниях и морских битвах, хлебнул всяких приключений, прежде чем добился свободы. Да и что это была за свобода! Несколько раз его снова пытались превратить в раба — потому что черный. Морское дело он знал не хуже капитанов, но сделаться капитаном так и не смог, стал цирюльником. Но это было не главное его занятие. Главное — он старался помочь рабам. Правда, он не призывал к восстанию, он верил, что его поймет и спасет невольников английская королева и "добрые" английские лорды. Но что делать, это был восемнадцатый век. Сейчас-то любому пятикласснику ясно, что глупо надеяться на королев и сенаторов, а тогда еще надеялись даже взрослые серьезные люди.
Конец у книжки был невеселый. Негры, которым Олаудах помог вернуться на корабле в Африку, погибли от голода и дождей на пустынных берегах Сьерра-Леоне. Тогда Олаудах написал королеве письмо с просьбой обратить милостивый взор на страдания невольников. Смешной надеждой на эту милость и заканчивалась книга. Но не это в ней было основное. Главное — приключения Олаудаха и как он добивался свободы, чтобы помочь другим неграм. И еще — ненависть к рабству, которая так и рвалась из старинных и вроде бы медлительных фраз...
Даже непонятно, как напечатали такую книжку в России в 1794 году, при царице Екатерине Второй. Мама рассказывала, что в это же время в России жил писатель Радищев, который выпустил книжку против крепостного права, и его заковали в кандалы и сослали в Сибирь. А "Жизнь Олаудаха Экиано" — это тоже против угнетения. Или царица считала, что лишь бы не задевали рабство в своей стране, а про заграницу пускай печатают, все равно никто не поймет? Ну и дура, значит, она была. Рабы везде рабы, а свобода везде свобода...
Журка долго разговаривал про это с мамой, и она с ним согласилась. Но потом сказала:
— Совсем ты в этих старых книгах утонул. Почитал бы что-нибудь другое...
— Угу, — покладисто отозвался Журка. Но по-прежнему сидел каждый вечер с дедушкиными книгами.
Зато "другие" книги охотно читали Журкины приятели. Еще в самом начале знакомства Егор сказал Журке:
— Твой дед нам всегда книжки давал, мы к нему будто в библиотеку ходили. А сейчас как?
— И сейчас так же, — твердо ответил Журка. А дома передал этот разговор маме и папе. Мама сказала, что, конечно, пусть ребята приходят, надо только завести тетрадку и записывать, кто какие книги взял, чтобы не было путаницы. Папа хмыкнул и заметил, что теперь "прощай книжечки". Но возражать не стал.
К тому же в начале сентября папа уехал. Только успел поступить на работу, и его сразу послали в колхоз на уборку урожая.
Ребята на тетрадку не обиделись. Сказали, что Юрий Григорьевич тоже записывал читателей, только не в тетради, а прямо на обоях (теперь этих записей не было, недавно стены оклеили заново).
Чаще всех приходил Егор Гладков. Он не то, что другие — читал не только Дюма и Стивенсона. Он брал стихи Блока и Маяковского, романы Алексея Толстого и Шолохова. И вообще Егор был взрослее, чем показался Журке при первом знакомстве. Учился он уже в восьмом классе.
Над осторожной Горькиной дружбой с Журкой Егор больше не посмеивался. Видно, понял, что не его это дело.
Горька приходил обычно по вечерам. Иногда через дверь, иногда через окно (застегнув широкий страховочный пояс). Он был не очень разговорчив и... почти не мешал Журке возиться с книгами. Тоже брал какую-нибудь книжку — обычно с картинками — и листал в уголке, изредка поглядывая из-под волос на Журку.
В такие вечера было спокойно и тихо. Шелестели страницы да в соседней комнате уютно стучала пишущая машинка. Мама недавно стала работать в машбюро областной редакции и кое-какие материалы брала для перепечатки домой...
Один раз Горька попросился переночевать. Сказал, что отец на работе, а к маме приехала сестра из деревни, и они полночи будут вести разговоры о родственниках, спать не дадут. Горьке поставили раскладушку рядом с Журкиной тахтой. Горька вытянулся под одеялом, помолчал, закрыв глаза, и вдруг проговорил с усмешкой:
— Как в старые времена.
— В какие? — не понял Журка.
— Как при Юрии Григорьевиче... Только он всегда садился на подоконник и курил. У самой форточки, чтобы дым в нее шел.
Журке показалось, что в Горькиных словах есть какой-то глубоко спрятанный упрек, и он сказал со сдержанной досадой:
— Ну, уж тут я ничем помочь не могу. Сам знаешь, курить не научился.
— И не надо. Ты и без этого хорош, — ответил Горька так серьезно, что Журка смутился. Потянул с полки второй том "Путешествия на шлюпе "Камчатка" капитана Головнина (Санкт-Петербург, при Морской типографии, 1819 год) и сердито раскрыл наугад.
А Горьке на этот раз, кажется, хотелось поговорить. Он спросил:
— Ты к политинформации подготовился?
— А чего к ней готовиться? — откликнулся Журка. — Газеты посмотрел. Все равно ничего нового. В Африке воюют, в Южной Америке воюют, в Италии вокзалы взрывают, в Ирландии по демонстрациям стреляют. Израиль опять лезет на всех и бомбит... Даже тошно. Телевизор смотришь — там тоже: бах, бах! Иногда думаешь: взрослые люди, а чем занимаются. Будто на земле другого дела нет, как друг друга стрелять и резать.
— Люди всегда воевали. Еще с древних времен, — сказал Горька наставительно.
— Ну, вот именно. И до сих пор не поумнели... Когда один человек умирает, и то сколько горя. А тут сразу — трах, трах! — целые тысячи. Или даже миллионы...
— А если война справедливая! Если на тебя нападают!
— Вот я и говорю про тех, кто нападает. Чего им надо? Психи какие-то... Если "Синие молнии" и "Тигры" воюют, это ладно, потому что понарошку. Для интереса... Да и то, когда тебя расстреливать повели, ты вон как заметался. А если по правде?
— Чего ты такие разговоры сегодня завел? — недовольно сказал Горька.
— А ты сам спросил про политинформацию... Тебе хорошо, готовиться не надо. А я уже третий раз. И зачем только Маргарита меня политинформатором назначила...
— Потому что рассказываешь интересно.
— А я больше не буду интересно... Надо по очереди, а она все на меня. Пионерское поручение! Если по правилам, то классный руководитель не имеет права пионерские поручения давать, он ведь не вожатый. Нам это еще в третьем классе объясняли.
Горька сказал с коротким зевком:
— С Маргаритой мы еще хлебнем.
— Ну уж, хлебнем, — заступился Журка. — Обыкновенная. Как все учителя... Вот Виктор Борисович — тот в самом деле вредный. Как заорет...
Журка даже поежился, вспомнив завуча Виктора Борисовича — сухого, с аккуратным пробором и маленьким ртом, съеженным, как высохшая розочка.
— Витенька — просто псих, — сказал Горька. — Маргарита хуже.
— Почему?
— Сам увидишь.
— Ты на нее злишься, что не дала нам на одну парту сесть, — проницательно заметил Журка.
— Ну и злюсь... Ты-то, конечно, не злишься. Тебе с Иркой — в самый раз.
— Я же не виноват, что у Маргариты такое правило: мальчик с девочкой, — недовольно сказал Журка.
— Дурацкое правило. Как в первом классе... Да еще в каждом кабинете проверяет: все ли на своих местах... Да ладно, мне и с Лидкой Синявиной неплохо. Не ябедничает, если подеремся, и списывать дает... А Ирка тебе не надоедает?
— Как это? — удивился Журка.
— Ну как... Полдня за одной партой, да потом ты еще дома у нее торчишь...
— Я не торчу, а делом занят, — хмуро сказал Журка. — Ты же видел, ее папа картину пишет.
— Да уж видел, — вздохнул Горька. — Когда кончит, на выставку пошлет. Небось, премию получит. Кучу денег...
— Балда ты, — огрызнулся Журка. — Он о деньгах и не думает. Если хочешь знать, ему за "Путь в неведомое" восемьсот рублей предлагали. А он все равно не продал, хотя дома ни рубля денег не было. Мне Иринка рассказывала...
— Он что, святой такой? Или решил, что мало дали?
Журка оторвался от "Путешествия на "Камчатке", вздохнул и медленно спросил:
— Слушай, ну почему ты про всех всегда говоришь плохое?
Горька помолчал, будто испугался. Потом сказал, то ли дурачась, то ли по правде:
— Да вот так уж... Наверно, потому что про меня никто хорошее не говорит.
"А может, в самом деле?" — растерянно подумал Журка. И пожалел Горьку. И решил сказать ему что-нибудь хорошее. Но Горька продолжал говорить сам:
— А картина мне здорово понравилась. Вы там на ней такие...
— Какие?
— Ну... в общем, видно, как вам хорошо друг с другом...
Журка усмехнулся:
— Ты еще подразнись: "Жених и невеста".
— Что я, совсем спятил? — сказал Горька и натянул до носа одеяло.
"Обиделся," — с тревогой подумал Журка.
Но Горька не обиделся. Он не мог обижаться на Журку. Он был привязан к Журке гораздо сильнее, чем это можно было заметить со стороны. Своей привязанности он стеснялся не только перед другими, но даже перед собой. Конечно, разве он был достоин Журкиной дружбы? Журка был умнее, храбрее, честнее. Горька завидовал той смелой ясности, с какой Журка смотрел на людей. Ему, Горьке, никогда не сделаться таким. Хорошо хотя бы то, что Журка не отталкивает его...
Недавно в старом "Огоньке" Горька наткнулся на цветной портрет мальчишки и вздрогнул. Потом прочитал: "Художник Тропинин. Портрет сына". В сыне художника не было явного сходства с Журкой, но в повороте головы, во взгляде Горька почувствовал что-то очень знакомое. Он вырезал портрет и приколол кнопками в своем уголке над расписанием уроков.
Повесить Журкину фотографию он не решился бы. А так что? Просто картинка.
...Горька откинул одеяло, прошлепал к Журке и сел на краешек тахты.
— Что читаешь?
Журка молча показал титульный лист.
— Интересно? — спросил Горька.
— Ага...
— А почитай вслух.
— Я не по порядку, просто листаю. Тут всякие штурманские наблюдения...
— Ну все равно.
Горьке в самом деле было все равно. Просто хорошо, если они будут сидеть вместе, и Журка для него, для Горьки, станет читать свою мудреную книгу. Хоть про что...
— Давай, — охотно сказал Журка. Они устроились рядышком, привалились к спинке тахты, укрылись одним одеялом, и Журка перевернул страницу.
— ..."Двадцать второго числа в полдень по наблюдениям место наше было в широте четыре градуса двадцать шесть минут сорок восемь секунд, в долготе сто пятьдесят градусов ноль-ноль минут восемнадцать секунд; тогда до захождения Солнца дул ровный ветер, а потом стал затихать, и по горизонту сделалось очень облачно; к северу мы видели один раз блеснувшую молнию, а в одиннадцатом часу ночи показался весьма необыкновенный метеор; я сам наверху тогда не был, но вахтенные офицеры сделали ему следующее описание: "В половине одиннадцатого часа к норд-норд-весту приметили большой светлый шар, опускающийся к горизонту, который был виден секунд пять, потом исчез, разлив свет по всему небу..."