Двойная радуга
1
Конечно, это была чисто случайная встреча. Но Стасику она случайной не показалась. Наоборот, все одно к одному. Если уж потянулась цепочка несчастий, без Чичи не обойтись.
Стасик не остановился, не сбил шага. И мыслей о бегстве не было. Он шел навстречу врагам со злой покорностью судьбе, с усталой гордостью и с безразличием к тому, что будет дальше. Так, наверно, идут на минные поля насмерть израненные в бою корабли: пронесет — ну и хорошо, а нет — значит, наплевать...
Сначала казалось, что пронесло. Чича и Бомзик даже раздвинулись, пропуская его сквозь шеренгу. Чича только скривился:
— А, Вильсон! Ну, гуляй... в сапогах по Сиксотному морю.
И Стасик сквозь вражий строй прошел целый-невредимый...
— А ну стой!
Он оглянулся через плечо. Чича что-то шептал тощему, стриженому. Потом нехорошо посмотрел на Стасика. Заухмылялся — белесый, противный:
— Стой, говорят...
Стасик остановился. Все равно догонят.
— Где твой кореш-то чокнутый? — ехидно сказал Чича. — Забрали в дом для психов?
— Не твое дело, — без всякой надежды на избавление отозвался Стасик.
— Во! — обрадовался Чича. — Видишь, Васяня, как разговаривает! С ним по-хорошему, а он... Всегда так!
Васяня — имя хотя и не совсем обычное, но все же человеческое. Может, он и по натуре больше человек, чем трое других? Едва ли... Сейчас он пригнул к плечу стриженую голову, открыл рот, пошевелил треугольным подбородком с маленьким лиловым чирьем — то ли зевнул, то ли нижняя челюсть у него болела. Потом плюнул сквозь серые губы. Оглядел Стасика от сапог до макушки. Сказал сипловато, непонятно и веско:
— Сява.
— Ага! — обрадовался Бомзик.
— А ты закройся, ты тоже сява... пока. Чича, у тебя к этому что?
— Ну, я же говорил. Вильсон это... Помнишь, в том году гоняли! А потом он с одним психом лохматым... А сейчас не говорит, где он... который тогда с ним...
— Говори, когда спрашивают, — неожиданно произнес Хрын. Выкатил глаза и тяжело задышал: видимо, эта фраза стоила ему больших мозговых усилий.
— Помолчи, если в черепушке пусто, — вздохнул Стасик.
Чича обошел Стасика, ухватил за локти, твердым коленом уперся ему в поясницу.
— Ребя, дайте ему по соплям, чтоб ответил: куда лохматый девался?
Васяня улыбнулся. Криво, по-клоунски — наверно, чирий мешал. Сморщил узкий лобик. Рыже-серые глазки засветились.
— Он чё, говорить не хочет? Спрашивать уметь надо. По-научному... — Он шагнул к Стасику, большим пальцем сильно, с притиранием провел по его лицу — от подбородка до лба, так что нос чуть не оторвался. Стасик сжал зубы, замотал головой.
В это время летучая морось превратилась в дождик.
— Ай-я! — запрыгал Бомзик. — Капает... Льется...
— Айда, парни, вон туда, — приказал Вася-ня. — Сяву тоже берите, там поговорим... — И Стасика повели к дощатой будке, что стояла под кручей, за двойной шеренгой топольков. Она была вкопана в откос — виднелась лишь передняя стенка с приоткрытой дверью и козырек наклонной крыши с лоскутьями толя.
Стасика втолкнули в полумрак. Помещение оказалось квадратным, метра два в ширину и длину. Наверно, бывшая кладовка дорожных рабочих или чей-то заброшенный сарайчик. Пинком пленника загнали в угол. Снаружи в это время ударили по глине, по лопухам, по крыше отвесные струи.
— В самый раз смотались, — выдал Хрын умную фразу и опять начал шумно дышать, счастливый своим успехом. Бомзик сказал солидно:
— В нашем деле всегда главное — вовремя смыться. — И примолк опасливо: не много ли взял на себя?
— Дверь прикрой! — велел Васяня. — Дует и брызги...
— Тогда темно будет.
— Ты чё, на вшивость проверять себя собрался? — сумрачно сказал Чича. А Васяня спросил:
— А свечка? Ты, Бомзик, обещал парафин для жвачки принести. Если не принес... оторву.
— Я принес, — захихикал Бомзик. — Вот...
Дверь плотно прикрыли, свечку зажгли. Поставили на пол. Желтый свет, идущий снизу, сделал лица похожими на скомканные маски из оберточной бумаги. Стасик, втиснувшись в угол, смотрел, как маски эти ненатурально сжимаются и разжимаются, как мечутся по стенам и потолку ломкие густо-черные тени. Будто сон какой-то... Но настоящего страха пока не было.
Васяня достал папиросу, сел на корточки, прикурил от свечки.
— Да-ай, — затянул Чича. — Одну затяжечку...
— Не стони, каждому дам по очереди... Даже ему. — Васяня дохнул дымной струей в Стасика. — Он хоть и пленный, а все равно... Покурить даже перед расстрелом дают, Гуныч рассказывал... Ну чё, сява, хочешь затянуться?
— Не хочу... Не лезь!
Васяня шагнул к нему, опять сделал пальцем “смазь” по лицу, а потом ладонью крепко хлопнул по макушке. Так, что Стасик спиной скользнул по доскам, сел на корточки. Он не заплакал, ничего не сказал. Понимал, что это лишь начало. Так просто не отпустят, сперва поизмываются, отведут душу. И раньше, чем пройдет дождь, это не кончится...
Васяня присел рядом — будто с приятелем.
— Ну дак чего ты, сявушка, нам сказать-то не хочешь? — От него пахло смесью табака, жареных семечек и сырой шерстью грязного свитера.
— Про своего дружка психованного молчит как партизан, — подал голос Чича. — Куда тот делся?
Васяня чуть отодвинулся, повернул к Стасику дымный рот:
— А?
Стасик не ответил. Если скажет про Яшку — уехал, мол, в другой город, — они найдут другую причину для допроса.
— Молчит... — с упреком произнес Васяня и вдруг ткнул красным кончиком папиросы в Стаськину ногу, между короткой сбившейся штаниной и чулком. Стасик взвизгнул, шарахнулся в сторону, съежился на полу.
— Больно же! Гад! — И заплакал наконец.
Васяня раскурил папиросу, покивал.
— Конечно больно. Называется “божья кровка”... — Он или случайно сказал слово “коровка” коротко, или специально. “Кровка” — это было зловеще. — Хочешь, еще разик присажу? Ха-арашо по голенькому...
— Не надо, Васяня, — опасливо сказал Бомзик. Он, конечно, не за Стасика страдал, а за себя боялся. Узнают про такое — всем попадет, и ему, Бомзику, тоже.
— Че-во-о? — спросил Васяня. — Может, сам хочешь?
— Да я-то чё, — заюлил, захихикал Бомзик. — Я потому, что он все равно не скажет. Он же матрос. А матросы, они всегда на допросах молчат, хоть режь... Только не надо его по правде резать...
Васяня проявил неожиданный интерес:
— Почему он матрос?
— Да я же рассказывал, — захихикал и Чича. — Матрос Вильсон. Помнишь? — Он тоже явно побаивался Васяни.
— Что Вильсон, помню. А что матрос... Матросов я уважаю.
— Да он неправдашный, — разъяснил положение дел Хрын.
— Неужели? — будто всерьез удивился Васяня. — А как узнать, правдашный или нет?
Хрына редко удостаивали беседы. Он заторопился:
— У настоящих матросов якорь... И вообще эта... тати... ровка. А у него где? — И заржал, довольный своей находчивостью.
— Татуировка, деревня, — сказал Васяня. — А у Вильсона, значит, ее нету? Плохо... А мы ему сделаем.
Стасик перестал всхлипывать. Съежился, прижимая ладонь к ожогу. Дышать перестал.
— Ага! — обрадовался Чича. — Давайте, как у Гуныча! “Не забуду мать родную!” И могила с крестом.
— Это фигня, — решил Васяня. — У одного моего корешка, у большого, татуировка настоящая, морская. Мастера делали. На груди корабль с парусами, а на спине русалка...
— Кто? — удивился Хрын. Он, видимо, был убежден, что русалка — это учительница по русскому.
— Дурак! Тетка морская! С рыбьим хвостом и титьками...
Чича заботливо спросил:
— Вильсон, ты что хочешь? Корабль или тетку с хвостом?
— Орать будет, — опять проявил необычайную сообразительность Хрын. — Это ведь иголкой, я знаю.
— Булавкой можно. У меня есть, — деловито сказал Васяня.
Стасик молчал, зажав слезы. Большого страха по-прежнему не было. Тоска была, это да. Безнадежная такая... На секунду появилась мысль: броситься, толкнуть дверь, побежать. Но разве убежишь от четверых! Да еще в сапогах... К тому же и сил не было. Зато было горькое понимание, что все идет по плану злой судьбы, которая решила окончательно расправиться с ним, Стасиком Скицыным... За что?
Едко, очень сильно болел папиросный укус. И Стасик вдруг вспомнил, как год назад искра от капсюля клюнула в ногу Генчика-Янчика. Бедный Генчик... От капсюля мысль прыгнула к Юлию Генриховичу, к его рассказу, как пытали горячей печкой. Эти вот — Васяня, Чича, Хрын — такие же сволочи. Поиздеваться над человеком для них главная радость. Бомзик, может, и не совсем такой, но из-за трусости тоже на все готов.
— Орать будет, — опять сказал Хрын. Без опаски, а с гордостью за собственное умение рассуждать.
— Чё выкалывать-то будем? — возбужденно спросил Чича.
Васяня самокритично объяснил:
— Картинка не получится. Это настоящие блатяги умеют, у них мастера. Можно якорь...
— А можно “Вильсон”! — нетерпеливо предложил Чича. — Вокруг пупка. Как на спасательном круге. Ага?
— Немецкими буквами, потому что фамилия иностранная... — робко предложил Бомзик. И добавил шепотом: — А может, не надо?
— Орать будет, — насупленно повторил Хрын, уже недовольный, что это его суждение не принимают во внимание.
— Не будет, — решил Васяня. — Он же хороший мальчик. Должен понимать, что для его же пользы стараемся. Для его красоты... А если будет вякать, пасть прижмем...
За дверью мигнул яркий свет и сильно грохнуло. Бомзик подскочил.
— Ух ты! — удивился Васяня. — Был холодный дождик, и вдруг гроза. Наверно, погода меняется. Может, еще тепло будет, а? — Он сладко зевнул. — Ну ладно. Чтобы Вильсон во время операции зря не дрыгался, его немножко привязать надо. Бомзик, я там у рельсов доску видел. Ну-ка, тащи...
— Дождик ведь, — плаксиво сказал Бомзик. — И гроза...
— Иди, иди, не сахарный. Закаляйся... Ну!
Бомзик бросил на пол веревку с “кошкой”, пискнул — и за дверь. Она впустила серый свет, запахи мокрых листьев и земли. Стасика уже тошнило от свечной гари и табачного дыма, и теперь он стал хватать ртом настоящий, вольный воздух... Может, все-таки броситься?.. Но когда поймают, будет еще хуже, еще унизительнее...
Бомзик очень быстро вернулся. Приволок доску длиной метра полтора. Даже не доску, а черную сырую плаху с запахом гнили. Дверь закрыли опять. Снова — желтые маски, тени, дымная жуть... Васяня поддернул рукава свитера.
— Ну-ка, сява, иди...
Стасик сжался в пружинистый ком. Лишь сейчас он словно очнулся. Неужели все это по правде? С ним, со Стасиком?.. Он отчаянно ударил двумя руками Хрына, лягнул Чичу, боднул головой Васяню. Но громко кричать все еще было стыдно. Всхлипывал только и выдыхал сквозь зубы: “Гады... гады...”
Стасика подняли, сдернули сапоги, стоймя прижали к скользкой доске. Тугие витки веревки начали рывками притягивать его к твердому дереву — от щиколоток до плеч. И тогда Стасик закричал наконец изо всех сил:
— Пустите! А-а!.. Мама!!
Но крик увяз в дыме и парафиновом запахе глухой кладовки. И тут же Стасику сунули в рот вонючий платок, а новый виток веревки вдавил тряпку между зубов. Стасик замычал.
Доску прислонили к стене — с наклоном детсадовской горки для катания. На Стасике расстегнули китель, задрали рубашку, стянули пониже штаны. Васяня, судорожно вздыхая, из-под ворота свитера вытащил безопасную булавку. Зачем-то подышал на нее, вытер о щеку. Сказал с хрипотцой:
— Ну-ка, ребя, посветите.
Чича поднес огарок. Руки у него дрожали, горячий парафин капнул Стасику на живот. Стасик дернул мышцами, замычал сильнее. Чича хихикнул, качнул огарком снова.
— Ничего, сявушка, — ласково выдохнул Васяня. — Это не очень больно, потерпи маленько...
Яркий огонек высвечивал его лицо, — подбородок со следами слюны и чирьем, приоткрытые мокрые губы, наморщенный лобик. Сладкое предчувствие мучительства расплывалось в глазках Васяни масляной пленкой. И Стасик с тоскливым ужасом понял, что это удовольствие глушит все другие Васянины чувства. Вот они какие, настоящие мучители!
В последнем отчаянном протесте напряг Стасик мускулы.
— Фашисты! Энкавэдэшники проклятые! Палачи!
Но этот исступленный крик был на самом деле мычанием — неразборчивым и слабым. Сознание беспомощности наконец навалилось на Стасика так, что стало сильнее страха и боли. “Черное покрывало!..” И с бесконечной печалью и даже с каким-то горьким злорадством он мысленно сказал Яшке:
“Вот видишь, как все вышло, когда ты меня бросил...”
Чича капнул парафином третий раз и заметил:
— Буквы-то сперва написать надо. — Он грязным ногтем провел дугу по Стаськиному животу. Живот свело судорогой.
— Чем писать-то? — недовольно спросил Васяня.
Бомзик опасливо сказал:
— Может, не надо?.. У меня карандашик есть. Химический...
— Давай! — Васяня схватил карандашный огрызок. Взял Бомзика за пальцы, плюнул ему в ладонь, обмакнул в плевок грифель. Зажал булавку в зубах и с карандашиком нагнулся над Стасиком. — По-иностранному, значит, писать? Это как?
Бомзик дернул горлом, будто проглотил горячую картошку:
— Первая буква как перевернутая “мэ”...
— Ага... — Мокрый грифель отвратительно зацарапал кожу. — Так... — Васяня вывел перевернутую “мэ”, сунул карандаш Хрыну и взял булавку. Стасик закрыл глаза...
— Э!.. — вспомнил Чича. — А букву-то, как наколешь, сразу натирать надо! Углем или сажей. Я знаю...
— И карандашом сгодится, — нетерпеливо сказал Васяня.
— От карандаша может заражение быть, он химический...
— А правда, помрет еще... Ладно! У рельсов каменный уголь валяется, куски, я видел. Натолчем его, чтобы все по правилам... Бомзик, пошел!
Бомзик метнулся из будки, словно его тошнило. Плечом ударил в дверь, выскочил. Упругий воздух опять хлынул в душную кладовку, загасил свечу.
— У, зараза! — плаксиво завопил вслед Бомзику Васяня. — Оборву дрыгалки, недоносок контуженый!.. — И замолчал. В открытой двери сверкало солнце — на тополиных листьях, на рельсах, на мокрой траве. Дождь кончился. Стасик увидел, что Бомзик стоит на рельсовом полотне, запрокинув лицо. Волосы Бомзика искрились под лучами. Он вскинул руки и закричал:
— Ребята, глядите, радуга какая! Двойная, через всю реку, как мост! Я такой никогда не видел!
Ругаясь шепотом и почему-то хромая, Васяня вышел из будки. Хрын и Чича поспешили за ним. Хрын пяткой ударил дверь, она захлопнулась, но солнечные щели горели в темноте. За дверью раздавались голоса:
— Во, подлюга, с берега на берег!
— Моща! Я когда в деревне у бабки был, там такая же...
— Наверно, в этом году последняя. Жалко...
Неужели они могли радоваться радуге, как люди?
Желание свободы рвануло Стасика болезненной дрожью. Он изо всех сил напряг мышцы, дернулся! Может, ослабнет веревка!
— Эй, парни, полундра! — вдруг завопил снаружи Чича. А следом тонкий голос Бомзика:
— Ай! Берегись!..
Зашелестело что-то, нарастающе зашумело, сотрясающим ударом накрыло будку. И навалилась глухая тьма.
2
Стасик не понял, конечно, что случилось. А враги его сразу увидели, что едва спаслись. Подмытый ливнем глиняный многотонный пласт отслоился наверху от обрыва и заскользил вниз. Он завалил бы, наверно, рельсовый путь, но лавину остановил двойной строй топольков. Это были тополиные стволики, врытые вдоль полотна: их вкопали весной, и за лето они отрастили длинные ветки-побеги. Тополята задержали поток глины, но будка оказалась заваленной полностью. Словно ее и не было.
— В...от па...а...длюга, — начал заикаться Чича. — Ч-чуть не з-закопались...
— А Вильсон? — перепуганно спросил Бомзик.
— А ему-то какой фиг сделается? — сумрачно сказал Васяня. — Там и сидит. Целехонький.
— Копать надо, — сообразил Хрын. — Сам не разроет...
— Позвать кого-нибудь... — Бомзик с перепугу мелко топтался на месте. Васяня стрельнул в него глазами:
— Ага! И найдут эту сяву связанную. Скажут: “Чё вы с ним творили?”
— А к-как теперь? — Чича был не бледный, а пятнисто-розовый от страха.
Васяня отвел глаза, но сказал бодро:
— Сам выберется, если захочет... А мы-то при чем? Мы его закапывали, что ли?..
— Не... Сам не выберется, — вздохнул Хрын.
— А он тебе кто? Любимый брат? — Васяня глянул исподлобья. — Чего страдаешь? Кому его надо, без нас найдут.
— Вот тогда-то он все и расскажет, — съеженно вздохнул Бомзик. Васяня стал смотреть на него долгим взглядом. И Бомзик все ежился, ежился. И все понимали, что едва ли скоро найдут Вильсона. Кто вспомнит про эту никому не нужную будку, кто станет ее раскапывать? А если когда и раскопают, Вильсон уже ничего не расскажет.
Вот именно — не расскажет. И нет виноватых...
А если поглядеть на глиняный завал, то вроде бы и не было никакой будки. И Вильсона не было. Надо просто пойти домой. Будто ходили они на речку и теперь возвращаются как ни в чем не бывало...
— А правда... Мы-то при чем? — шепотом сказал Чича.
Васяня всех обвел глазами:
— Хватит... Никто ничего не видел, не помнит! Ясно, птенчики? А кто пикнет... вы меня знаете.
...Правду говорят, что отчаяние прибавляет сил. Сумел Стасик ослабить, а затем и размотать веревку. Но когда он в темноте всем телом грянулся о дверь, силы опять пропали. Потому что наконец дошло до Стасика, что же случилось на самом деле. Может быть, не совсем дошло, не в подробностях, но главное он ощутил — это могила. Крикнул — слабо, без надежды, — и голос увяз в глухой тесноте каморки.
Стасик сел, спиной привалился к двери. Обнял колени. Было душно, кружилась голова. Чернота липко охватывала Стасика — хоть с открытыми, хоть с закрытыми глазами. В ней плавали размытые зеленые пятна, но они быстро таяли. “Черное покрывало...” — опять подумал Стасик. Прежний страх запертого помещения снова вспомнился ему. И понятно стало, откуда в душе давнее предчувствие такого конца. Но это был не сам страх, а только память о нем. Стасик уже не боялся. Бояться имеет смысл, когда еще можно спастись от опасности. А сейчас это уже случилось, и возврата не было.
Стасик не размышлял, от чего он здесь погибнет: от голода, жажды или удушья. Потому что уже сейчас он чувствовал себя умершим. Не было ни звуков, ни времени, ни ощущений. Даже боль от ожога казалась теперь посторонней, чьей-то чужой. И лишь одно неясное ожидание еще жило в Стасике: должно случиться что-то самое последнее. Не страшное уже, но полностью безысходное. То, что поставит точку...
И Стасик не удивился, когда в душной черноте смутно забелела забинтованная голова.
...Юлий Генрихович взял его за кисть руки не очень холодными, но все равно неживыми пальцами. Он был совсем рядом, но говорил словно издалека. Не сердито говорил, даже ласково:
— Соскучился? Ну, пойдем... — Он потянул Стасика, тот оказался на ногах. И даже в сапогах.
Темнота оставалась непроницаемой, но в ней стало ощущаться пространство. Как широкая беспросветная ночь.
— Пойдем...
И они пошли.
— Куда мы?.. — тихо спросил Стасик.
— Туда... Ко мне...
Тогда Стасик сказал слабо, обессиленно:
— Я не хочу...
— Что поделаешь. Хочешь не хочешь, а иначе нельзя.
Стасик и сам знал, что иначе нельзя. Они шли долго, и наконец Стасик начал различать то, что было вокруг. Не глазами, а каким-то иным зрением он в непроглядной ночи видел черные деревья, черные многоэтажные дома, черные звезды на небе... Под сапоги попадали комки стылой земли. Тянул промозглый ветерок.
— Не дрожи, скоро не будет холодно, — сказал Юлий Генрихович. Стасик молчал. Отчим (по-прежнему издалека, с черной высоты) сказал опять: — Видишь, я снова пришел к тебе на помощь. Никто не приходит, один только я. Тогда в лагере и сейчас...
— Но тогда вы были живой, — несмело возразил Стасик.
Юлий Генрихович помолчал, вздохнул:
— Нет... Я и тогда не был живой. Меня сделали мертвым раньше. В сорок четвертом, там, в зоне...
Он покрепче перехватил руку Стасика и зашагал быстрее.
— Я не хочу, — опять сказал Стасик. — Отпустите меня, пожалуйста.
— Куда?
— Домой. К маме...
— Не имеет смысла. Ведь мы идем уже несколько месяцев.
— Ну и что? Отпустите...
— Тебя и так давно отнесли маме. Откопали и отнесли...
— Нет! — Стасик впервые сильно дернулся. — Неправда!
— Правда. Не рвись... К тому же и мамы скоро не будет.
— Нет!!! — Он рванулся так, что Юлий Генрихович остановился.
Ночь была заполнена глухим гулом. Пространство расслаивалось, тошнотворно давило на сознание своей раздвоенностью. Стасик узнал жуткую двухэтажную пустоту, которая мучила его во время дифтерита. По двум бесконечным плоскостям тяжело катились друг над другом угольно-черные поезда.
— Мамы скоро не будет, — повторил Юлий Генрихович. — Видишь, за ней уже послали машину.
И Стасик увидел в темноте знакомую “бээмвэшку”, в которую сел однажды Коптелыч. Она бесшумно ехала по гладкой площади, которую пересекал по рельсам ровно гудящий состав.
— Нет! — крикнул Стасик изо всех сил. — Нет!!! Не надо!
Ударившись об этот крик, как о забор, машина стала. Забуксовала поперек рельсов. Черный локомотив стремительно ударил ее буфером, и темноту пробила режущая глаза вспышка.