"Ты кто?"
1
Лагерь принадлежал профсоюзу работников деревообрабатывающей промышленности, поэтому называли его просто и даже непочтительно — “Опилки” (хотя по правилам полагалось: “Имени двадцатилетия Советских профсоюзов”). Ну что поделаешь: ни лагеря, ни люди себе прозвищ не выбирают. Вот и к Стасику в “Опилках” в первый же день прилипла новая кличка.
Когда все собрались на большой поляне и вожатые стали выкликать ребят по своим отрядам, оказалось, что Стасика в списке нет. Он, конечно, расстроился. Что же теперь, домой? Толстая, похожая на повариху вожатая Дуся поглядела на печального белобрысого октябренка и вспомнила:
— В дополнительном списке вроде бы Стасик есть. Но не Скицын, а с какой-то иностранной фамилией. Не то Мортон, не то Вильсон...
— Наверно, Тон! — Стасик подпрыгнул от радости, и все рассмеялись. — Это потому, что Юлий Генрихович путевку достал!
Все, конечно, разъяснилось. И Стасик думал, что про этот случай тут же забыли. Но на линейке ему сказали:
— Эй, ты, Вильсон! Куда лезешь, по росту вставай...
Так и пошло — Вильсон да Вильсон. Стасик вздохнул и смирился. В свои девять лет он уже знал: есть вещи, с которыми не поспоришь.
На другой день был сбор их младшего третьего отряда, и Дуся всех спрашивала, кто кем хочет быть. Некоторые стеснялись и ничего не говорили, а кое-кто отвечал храбро, хотя после каждого ответа все почему-то смеялись. Когда пришел черед Стасика, он засмущался, но молчать не стал. Сказал тихо:
— Матросом...
Опять, конечно, все ха-ха-ха. А Дуся спросила:
— Почему именно матросом? Может, уж лучше капитаном?
Пришлось объяснить ей, непонятливой:
— Как же сразу капитаном? Сперва все равно надо матросом.
Рядом крутился Бледный Чича, парень из второго отряда, лет двенадцати. Тускло-белый, как пыльная макарона, с бледными глазками. Он высунулся из-за голов и сказал клоунским голосом:
— Храбрый матрос Вильсон с дырявого корыта.
И все опять захохотали.
Что этому Чиче надо было от Стасика? Привязался с первого дня: то даст щелчок, то в столовой табуретку из-под Стасика выдернет. И хихикает, хлопает белесыми ресницами...
Мальчики из третьего и второго отрядов спали в одной палате, и утром Чича сказал:
— Эй, Вильсон, давай-ка заправь мне коечку как следует. У нас такой закон: младшие старших завсегда уважают.
Стасик и свою-то еще не знал, как заправлять. Зато знал другое (вернее, чувствовал): если кому поддашься, потом хуже будет, сядут на шею. Он ответил негромко, но твердо:
— Не нанимался.
— Ух ты, крыса корабельная. Ребя, слыхали? Первый раз приехал, а уже... Ну, щас я тебе...
Но тут пришла Дуся:
— Что за кавардак? Ну-ка быстро чтобы порядок был!
Чича ухмыльнулся и посмотрел на Стасика “ласково”.
Стасик собирался в лагерь с радостью. Потому что хоть и каникулы, а все равно скучно. Во-первых, с утра до обеда торчишь в очереди в хлебном “распределителе”. Потом надо еще несколько раз топать на водокачку с бидоном: маме тяжести таскать нельзя, отчим в конторе, а обед без воды не сваришь... А выйдешь погулять на улицу — что там делать? Ну, побегаешь в догонялки, поиграешь в пряталки с соседскими Юркой Карасевым, Лидкой Занудой и Владиком Кислицким да с несколькими дошколятами. Или пойдешь в Андреевский сад, там пацаны из окрестных кварталов разбиваются на две команды и устраивают игру в сыщиков-разбойников или мяч гоняют на лужайке. Но еще ведь не каждый раз возьмут в команду, если у тебя ни большого роста, ни большого умения... И главное — каждый день одно и то же.
А лагерь — это все новое, все в первый раз!
Мама тоже радовалась за Стасика, а насчет воды и очереди за хлебом договорилась с тетей Женей, соседкой. В общем, все так хорошо складывалось. И вдруг — этот Чича!
В тот вечер, после первого сбора, Чича с дружками устроил такую подлость! В матрасе у Стасика сделали ямку и положили под простыню пузырь с водой, из тонкой резины. Такие продаются в аптеках и называются неприличным словом; большие мальчишки иногда их покупают, гогочут и надувают, будто воздушные шарики.
Стасик после отбоя помыл ноги в деревянной колоде за домом, пришел в палату и поскорее бухнулся в постель, чтобы не видеть Бледного Чичу и его приятелей. И конечно, тут же вскочил! А они хохочут, прыгают, верещат: “Матрос Вильсон в Сиксотное море поплыл! Забыл, где сортир!..”
Стасик не сдержался, заплакал.
Вошла Дуся, без слов разобралась, что к чему, Стаськину мокрую простыню сняла с матраса, огрела ею по спине Чичу. Постель принесли другую. Чича ненатурально ныл:
— А я-то чё? Сперва докажите!
К начальнику Чичу, конечно, не повели. Если каждого за всякие проделки водить к начальнику лагеря, очередь получится больше, чем в хлебный магазин... А днем на заборе появилась надпись: “Вильсон — сиксот”.
Они, дураки, думали, что “сиксот” — это который напускает в постель. А на самом деле такое ругательство пишется через “е” — “сексот”. Значит — “секретный сотрудник”. Тот, кто в лагере доносит на своих начальству. Не в пионерском лагере, конечно. Стасик знал про такое от Юлия Генриховича.
Стасик никогда не жаловался, хотя порой от Бледного Чичи, от его дружков Тольки Дубина, Генки Мячика и длинного придурка по кличке Хрын житья не было. Бить почти не били, а доводили. Исподтишка. Чича был в лагере старожил, ему поддакивали, шуткам его весело смеялись. Ну а Скицын — кто он такой? Тихая амеба, глаза на мокром месте...
Стасик приспособился жить, как безопаснее. Днем — в гуще своего отряда, поближе к вожатым. На глаза им не лез, но и далеко не отходил. Или наоборот, возьмет в лагерной библиотеке книжку и запрячется подальше в кусты, где никто не видит... А потом нашел он совсем замечательное убежище.
Лагерь находился на краю деревни Кошкино, в двух длинных дощатых домах. А еще он занимал на лето деревенскую школу — маленькую, вроде той, в которой учился Стасик. На нижнем этаже там обитал первый отряд, а на верхнем была пионерская комната и жили вожатые. Там же на широкой площадке у лестницы стоял стол для пинг-понга. Большие ребята из первого отряда младших в “наш дом” пускали неохотно. А уж к пинг-понгу вообще сунуться не давали. И только на Стасика не обращали внимания. Сидит в углу смирный сверчок с книжкой, не мешает. Иногда за мячиком сбегает, если тот ускакал далеко.
Игра здесь шла часами, и Стасик тоже сидел подолгу. То в книжку заглянет, то смотрит, как прыгает через сетку туда-сюда веселый белый шарик. Чтобы самому поиграть, Стасик не мечтал. Но приятно было иногда просто подержать в руках твердый целлулоидный шарик. Такой гладкий, легонький и даже будто живой. Словно из него вот-вот пушистый цыпленок проклюнется.
А Чича один раз сунулся, так сразу по ступенькам застучал — от пенделя, который дал ему командир Костя Каширов.
...Но однажды Чича довел Стасика так, что никаких сил не стало. Подучил он Хрына, когда Стасик дежурил в столовой, натянуть в дверях бечевку. Вот Вильсон и грохнулся со стопкой алюминиевых мисок. Шум, лязг, локти и колени в синяках. А тут ему кто-то еще остатки компота вылил за майку. Дежурная вожатая наорала на Хрына, а Чича опять ни при чем. Ухмыляется, белыми ресницами хлопает... У Стасика даже злости не осталось, только появилась такая тоска, что хоть пешком домой топай за полсотни километров... И впервые он до горьких слез, отчаянно затосковал по дому. По маме и даже по Юлию Генриховичу. И по своей улице, и по Андреевскому саду с пыльной травой, жесткой желтой акацией и футбольным гвалтом. Там, бывает, и стукнут сгоряча, но специально никто не издевается.
После отбоя Стасик тихо-тихо плакал в подушку. На следующий день свет ему не светился, хотя слез уже не было. А после ужина, в “свободный час” перед сном, Стасик опять сидел в уголке недалеко от стола с пинг-понгом.
В два широких окна светило вечернее солнце, и шарик — живой, прыгучий — казался золотистым. Но теперь ничто не радовало Стасика. На коленях он держал “Сказки” Андерсена, однако в книжку не смотрел. Он мечтал о другой сказке: произнести бы волшебное заклинание и оказаться дома...
Шарик вдруг отлетел в сторону и запрыгал вниз по ступенькам. Стасик — следом. Это у него само собой всегда получалось — стрелой за шариком, если тот ускакал. Хоть ты грустишь, хоть читаешь, хоть задумался — все равно!
Шарик с последней ступеньки прыгнул к стене, отскочил и закатился под лестницу. Стасик полез, конечно, следом. Под лестницей — какие-то корзины, ящики и мешки. И темно...
— Эй, Вильсон! Чего застрял?! — кричали сверху.
— Сейчас... Он куда-то... завалился... — отвечал Стасик, но негромко и сипло, потому что здесь, в пыли и сумраке, на него стала наваливаться новая тоска. Отчаянная печаль одиночества. Он машинально шарил в темноте, а слезы теперь без удержки бежали на голые руки.
Костя Каширов громко сказал наверху:
— Да ну его, он там копается. Давайте запасной... — И опять часто застучало по столу.
Стасик же все ползал по пыли, царапаясь о корзины, а душа его изнемогала от горечи. Не нужен был ему этот проклятый лагерь. Не нужны ни сытные обеды с компотом, ни прогулки в настоящий лес, которого он раньше никогда не видел, ни купанье в пруду, где он почти научился плавать... Ничего не надо! Не может он один!
Стасик нащупал наконец шарик, но из-под лестницы не вылез, а съежился здесь между ящиком и корзиной, прислонился к скользкой бутыли. Взял шарик в ладони — легонький, гладкий, теплый. Опять подумалось: будто живой. И оттого, что не было рядом никого-никого, только этот вот шарик, Стасик погладил его и сказал, как пригревшемуся котенку:
— Маленький ты... хороший...
И снова поднялась в нем такая печаль, что, казалось, весь мир заполнила. Понеслась до неба — до луны, до звезд, до солнца, которое тускнело, как закопченная керосиновая лампа. И даже странно, что нигде ничего не откликнулось, не застонало в ответ... А шарик затеплел в ладони еще сильнее и будто шевельнулся. И спросил неслышным, но отчетливым голоском:
— Ты кто?
2
— Ты кто?
Стасик почти не удивился. Слишком плохо ему было, не до удивления. Но все же он растерялся немного. Сказал шепотом:
— Я... Стасик...
— Стасик — это кто? — Нет, не голос это был, а будто чья-то чужая мысль проникала в Стасика, щекотала в голове. — Стасик — это шарик?
— Сам ты шарик, — уже не сказал, а скорее подумал Стасик. Не обидно, а ласково, как неразумному малышу.
— Конечно, — отозвался тот. — Я шарик. А ты?
— Я... мальчик. Разве не видишь?
— Что значит — “не видишь”?
Ох, да у него же и глаз-то нет. И темнота здесь... И вообще — что же такое делается? Правда, что ли, шарик живой? Или в мозгах у Стасика что-то расклеилось? “Ну и пусть, — сумрачно подумал он. — Хуже не будет, потому что некуда хуже-то... А может, это я просто сам с собой разговариваю?..”
— Что значит — “не видишь”? Не ощущаешь импульс?
— А что такое импульс?
— Ты послал импульс. Очень плохой, с отрицательным потенциалом. И был резонанс, но без радости...
— Чего? — прошептал Стасик.
— Я подумал, что ты можешь погаснуть.
— Могу... — Стасик всхлипнул.
— Не надо. У нас резонанс. Тебе плохо — и мне плохо. Но с двух точек мы можем изменить частоту и трансформировать спектр. Или, в крайнем случае, нейтрализовать негативный фон...
— Не понимаю тебя, — вздохнул Стасик. — Ты будто с Луны свалился.
— Луна — это что?
— Ну что... планета... То есть шар такой, вокруг Земли летает... А Земля вокруг Солнца... Да я просто так сказал!
— Подожди. Я прощупаю твои локальные импульсы... Понял! Земля — голубой шарик. Луна — серый шарик. Оба — неконтактного типа... Нет, я не с Луны. Я вообще с другой грани Кристалла. Было трудно пробить межпространственный вакуум...
— Ты можешь по-человечески разговаривать? — жалобно спросил Стасик.
— Что такое “по-человечески”?
— Ну... от слова “человек”. Не знаешь, что ли?
— Мальчик — это человек?
— Да... Только который еще не взрослый.
— Не достигший Возрастания? Тогда понятно... — Стасик ощутил в шарике вполне мальчишечий живой вздох. — Ясно, почему у нас резонанс... Тебе очень плохо?
— Еще бы...
— Ты выбит из привычной системы координат и лишен возможности принимать позитивные импульсы. Я правильно сделал вывод?
— Не знаю... Чича все время привязывается, гад такой...
— Подожди... Гад — это существо, обитающее во влажных областях голубого шара.
— Да здесь он обитает, в лагере! Каждый день лезут, житья нет... Он да еще несколько... Хрын этот, полудурок...
— Тоже гады?
— Еще бы!
— “Лезут” — это что? Действуют негативными импульсами?
Стасик опять вздохнул, вытер о голое плечо мокрую щеку.
— А ты не можешь воздействовать ответно?
— Ага, попробуй! Если один...
Шарик опять будто шевельнулся в ладони.
— Один и один — это не один. Ты и я... Можно рассчитать систему нейтрализации вредного воздействия гадов. Если они активно нарушают гармонию локальной структуры, можно расщепить их до уровня первичного вещества.
— Как это?
— Развеять в самую мелкую пыль!
— Ты разве можешь? — чуть усмехнулся Стасик.
Шарик ощутимо затяжелел.
— Еще не знаю, пока мой контакт на информационном уровне. Но можно попробовать.
Тогда Стасик испугался:
— Не надо... в пыль-то. Вот если бы напинать их...
— “Напинать” — это комплекс нейтрализующих мер ограниченного воздействия?
— Ага... — на всякий случай сказал Стасик. И подумал: “Это я сам с собой? Или правда — с ним?”
Шарик опять стал легким, но зато пульсировал в ладони, словно сердечко билось. Или это колотилась жилка под кожей? Чудо такое... “Один и один — не один. Ты и я...”
Шарик отозвался неслышно:
— Ты и я... Тебе лучше? Черное излучение прекратилось.
Стасик благодарно взял шарик в обе ладони. Как птенца... Далеко и хрипло затрубил горнист Володька Жухин. Отбой...
— Шарик, ты потом еще со мной поговоришь?
— Да.
Стасик сунул его под майку.
В палате он так и залез под одеяло — в пыльной майке. Укрылся с головой, перепрятал шарик под подушку. И там опять обнял его пальцами.
— Ты меня слышишь?
— Да. Воспринимаю.
— Шарик... Ты кто? Ты по правде... такой?
— Я... такой.
— Ты откуда появился?
— Я не появлялся. Я там. И я здесь. Сразу... Стасик! Я пока сам не могу понять.
— Что понять?
— Много. Про тебя и про себя.
— Про меня... я могу объяснить.
— Лучше я сам прощупаю твое информативное поле. А ты — мое.
— Я не умею...
— Тогда отключайся. У тебя циклический потенциал на исходе. Накопишь энергию — снова будет контакт...
Стасик хотел спросить о чем-то еще, но поплыл, поплыл в ласковой синей тьме среди неярких огоньков. Огоньки эти вдруг превратились в маленькие желтые окна. Словно засветился в сумраке уютный вечерний город... А потом всю ночь Стасику снились хорошие сны, но он их не запомнил...
Утром Стасик проснулся с ясным и радостным осознанием, что у него есть чудо, сказка, друг. Сунул руку под подушку.
— Шарик...
— Стасик...
И в этот миг Стасика накрыл тугой удар. Чужой подушкой.
— Вильсон! Чё возишься, опять поплыл в Сиксотное море? А ну, вставай! Матросы на зарядку не опаздывают, они герои!
И снова — трах подушкой! Так, что он слетел с кровати, а шарик запрыгал по половицам.
Стасик метнулся за шариком. Но тот был прыгучий, легкий, его пнули, поддали, он заскакал от койки к койке.
— Ура! Мишка, пасуй мне! Хрын, сюда, дурак!..
— Не надо! Отдайте! Ну, пожалуйста! Это мой!
— Не ври, Матрос!.. Ребя, это он вчера в первом отряде стырил! Они ругались: Вильсон пошел искать и не принес!..
— У, жулик! Прибрал — и под подушку!
— Ребята! Ну отдайте, он мой! Я его нашел!..
— А ты поймай! Попрыгай!
— Воришка зайка серенький за мячиком скакал!..
Как им доказать? Как их убедить — гогочущих, орущих, ненавистных? Чем хуже Матросу Вильсону, тем лучше им — веселящейся, вопящей толпе... Вертлявый Степка Мальчиков скачет по койке, как бешеный клоун, поднял над головой шарик:
— Эй, Матрос — накурился папирос! Поймай!
Стасик бросился к нему. А наперерез — глупый Хрын. Стасик пнул его так удачно, что он согнулся и засипел. А Степка кинул шарик другим!
— Отдайте!
— Что тут такое? А ну, смир-р-рна!
— Валерий Николаич, это Вильсон! То есть Скицын! Мячик у первоотрядников украл, а сейчас психует!
Валерий Николаевич — курчавый, цыганистый студент Валера, вожатый первого отряда — старался быть очень строгим. Иначе с этой “кучей опилков” не совладать.
— Кто украл? Ты, Скицын?
— Они врут! Я нашел!.. Он теперь мой, потому что... — “Господи, ну как объяснить? Как упросить?” — Не надо отбирать! Я за него все на свете отдам... Только пусть он будет мой!
Валера сунул шарик в карман. При общем нехорошем молчании. Стасик ухватился за его рукав:
— Валерий Николаич, отдайте! Я...
— А ну, отцепись! Смирно!
Стасик сказал с бессильным отчаянием:
— Какие вы все... прямо как фашисты.
Вожатый — бац его по щеке!
— Сопляк! Ты их видел, фашистов?!
— Видел... вы...
Снова — бац!
— Сволочи... — шепотом сказал Стасик. Было уже все равно.
— Во дает Вильсон, — заухмылялся Хрын.
Валерий Николаевич аж зашипел:
— В щелятник паршивца! Ш-шкура...
“Щелятник” — это кладовка за столовой. Туда сажали тех, кто натворил что-нибудь ужасное: например, курил и колхозный сарай с сеном поджег, как двое из первого отряда...
— Посиди, пока начальник не приедет! А там разберемся... Не идет? Тащите!
Ох, как бился, как извивался Стасик. Никогда с ним такого раньше не было. Криком и слезами хлестали из него горе, тоска и ярость. Мама, мамочка, ну что же это со мной делают!
Его втолкнули в изрезанную яркими щелями темноту, в запах гнилых рогож и сырых опилок. Сзади за дверью тяжело брякнула железная щеколда.
“Ох, Стасик, не дай тебе Бог услышать, как за спиной задвигается тюремный засов”. И вот случилось. Услышал. Железный лязг разом отрубил все — как топором. Тихо стало, слезы кончились. Солнечные щели резали глаза. И не только глаза, а всего Стасика. Будто бритвами. Он зажмурился, закружилась голова. Стасик быстро лег на какие-то тряпки. От них воняло. Стасика затошнило, он перекатился на занозистые половицы. Лег ничком, уткнулся лицом в ладони. Он понимал, что дальше в жизни его ждет только плохое.
Шарик потерян навсегда.
За то, что обозвал Валерия, прощения не будет.
Лишь бы с мамой ничего не сделали. Могут ведь сказать: “Это вы научили сына обзывать советских вожатых фашистами?”
А с ним самим что сделают? Мальчишки про начальника лагеря говорят: “Малость контуженный”. Он, когда злится, начинает дергать веком и заикаться. А потом давит из себя шипящий шепот: выносит приговор...
Если исключат и домой отправят, это не наказание, а счастье. Но счастья, конечно, не дождаться. Будет, наверно, самое жуткое — “стенка”.
Есть такое специальное место на краю территории, за умывальниками, — разрушенный кирпичный сарай (раньше там колхозный локомобиль стоял). У его стены начальник выстраивает шеренгой самых злостных нарушителей режима. И стоят они там по стойке “смирно” иногда час, иногда два, а иногда и половину дня. И если бы просто так и ставили, а то ведь без всего, даже без трусов. А другие, даже девчонки, ходят смотреть. Мальчишки боятся и жалеют, а девчонки хихикают. А те, приговоренные, шелохнуться не смеют — хоть солнцепек, хоть комары. Потому что тех, кто не стоит смирно, начальник, если узнает, ведет “на беседу” в свою комнату. Через весь лагерь...
Дома Стасик не знал никаких унизительных наказаний. Отчим, хотя и рассказывал не раз, как его драли, сам никогда Стасика так воспитывать не пытался. Случалось, что заорет и даст пинка или тычка между лопаток. Но это даже не наказание, а просто ссора. Стасик в таких случаях отлетал в сторону и кричал в ответ что-нибудь такое: “Не имеете права, не отец! Подумаешь, размахался!” От мамы тоже изредка попадало — если у нее лопнет терпение, когда Стасик долго не идет за хлебом или “приклеился к книжке, а на уроки ему наплевать”. Мама скручивала жгутом фартук и в сердцах — трах ненаглядное чадо по рубахе. Ну и что? Во-первых, фартук тут же раскручивался, во-вторых, Стасик хохотал и удирал...
К “стенке” Стасик, разумеется, не пойдет. Будет биться до смерти (оказывается, есть минуты, когда ее и не боишься, смерти-то)... Но только вот сил уже нет, чтобы отбиваться от врагов... Стасик заплакал и перевернулся на спину.
Щели погасли — солнце, наверное, в тучу ушло. И темнота теперь была глухая, тесная — давила, словно Стасика землей засыпали. Это был глухой сумрак неволи. И с той минуты Стасик всегда будет бояться тесных и темных помещений... Он собрал остатки сил, поднялся, чтобы грянуться телом о дверь. Но только слабо стукнулся плечом о доски и лег тут же у порога... Не выбрался Матрос Вильсон из черного трюма...
Что было дальше, Стасик знал с чужих слов.
Начальник должен был вернуться к обеду. И раньше его на американском вездеходе “додж” приехала в лагерь по каким-то делам важная женщина из профсоюза. Она была знакомая Юлия Генриховича, и тот уговорил взять его с собой, отпросился на работе. Мама приготовила для Стасика письмо и гостинцы. В лагере отчим спросил, где Стасик Скицын. Вожатые заюлили и хотели освободить его тайком. Но профсоюзная женщина почуяла неладное, и они с Юлием Генриховичем пошли за вожатыми. В дверях кладовки женщина отпихнула вожатых и схватила Стасика на руки.
— Да вы что, изверги! Мальчик весь горит!..
В “додже” Стасика сильно тошнило. И окутывал его липкий желто-зеленый туман, в котором трудно было дышать. Туман забивал горло и легкие несколько суток, и в нем, будто написанное размытой сажей, висело слово “дифтерит”.
Больница была маленькая, двухэтажная. Две палаты для мальчиков, две для девочек. Десять дней Стасик лежал в палате “для тяжелых”. Давил жар, давило удушье — темное, как запертая кладовка. Черное пространство, заключавшее в себя Стасика, иногда вытягивалось вместе с ним в длинную кишку, сворачивалось петлями, завязывалось в узлы. Натягивались жилы, выворачивало душу тошнотворным отчаянием...
Потом все это кончилось, он стал поправляться и сделался жильцом палаты “для выздоравливающих”. Но впереди было еще больше месяца больнично-карантинного режима.
Ребята в палате оказались разные — и малыши, и два совсем больших семиклассника. Но все неплохие, спокойные, никто никого не обижал (был только вредный Эдька Скорчинов, но его скоро выписали). Девчонки из палаты напротив — тоже ничего. Иногда собирались вместе, рассказывали сказки и всякие истории. И вообще, говорили про всякое. В том числе и про бессмертие души — после того, как в “тяжелой” палате умер шестилетний мальчик и его осторожно вынесли под простыней на носилках...
А еще была книга. Про мальчика— Кима.
“Я Ким, Ким, Ким!..”
“Я — Стасик...”
“Я — Шарик...”
Теперь-то Стасик понимал, что Шарик — это был просто бред в начале болезни. И все же он вспоминал о нем с горьковатой нежностью.
В больнице тоже были шарики — бильярдные. Настольный бильярд стоял в коридоре второго этажа и скрашивал жизнь ребятам кто постарше. И Стасику иногда выпадало поиграть. Шары были совсем не похожи на пинг-понговый мячик — стальные, блестящие, тяжелые. И все-таки однажды один вдруг затеплел и знакомо толкнулся в ладони у Стасика. Тот испугался, быстро положил его на зеленое сукно. А потом пожалел об этом и подолгу держал шарики — то один, то другой. Но они были холодные...
Выписали Стасика к августу. В первые дни он просто растворялся в тихом счастье оттого, что наконец дома. А потом стало скучнее. Шли затяжные дожди, маме нездоровилось, она часто сердилась. Не на Стасика, а так, вообще. А он, отстоявши в хлебной очереди и натаскавши бидоном воды, читал десятый раз “Ночь перед Рождеством” или рисовал, а по вечерам вспоминал больничную палату, из которой недавно мечтал вырваться. Там — ребята, разговоры. Уютно там вместе. А в коридоре шарики — щелк, щелк... И Стасик начал мастерить свой бильярд. Возился до самых школьных дней. А там этот капсюль подвернулся. Трах — опять беда!
...А может, и не беда? Может, напротив, маленькая награда за несчастливое лето? Тихий солнечный день с беззаботностью и свободой...