Нарыв
Перед Демидом опять встала задача: как быть с принцем?
Я предложил подождать до сентября. Начнется учебный год, Демид походит по школам, найдет кучу талантливых ребят.
Демид покачал головой.
— Это будут ребята со стороны. А ты... ты же ведь всем этим уже пропитан, ты чувствуешь. Просто в тебе иногда включаются какие-то дурацкие тормоза.
В самом деле включались. А иногда у меня получалось неплохо. Когда я начинал испытывать к Озму не страх, а ненависть. Или когда вспоминал Арунаса — в меня будто вселялась его душа. Или когда я весь как бы пропитывался мелодией про аистенка. Но это бывало не часто. Чаще же, как и на первых репетициях, меня будто зажимали тугие деревянные тиски. Или отвлекали посторонние мысли: например, где же все-таки поселок Соломино, из которого приходит Динь-Дим?
Или мешала сосредоточиться тревога. Иногда это была тревога ни о чем, без причины. Иногда об отце и маме, хотя я знал, что они благополучно живут на подмосковной даче. Так благополучно, что возвращаться им не хочется...
— Алик, будь добр, соберись... Повторим еще раз...
И я “собирался”. И, кажется, у меня опять получалось. Но однажды я краем уха, из-за декораций, услышал, как синьор Алессандро сказал Демиду:
— Конечно, если Алька постарается, он роль вытянет. Но... блеска и открытия здесь не будет. Так что зрителей на премьере мы не потрясем...
И Демид ничего не возразил.
А разве я виноват? Разве я просился в артисты? Я согласился только, чтобы выручить театр! Теперь же выходит, что я нарочно срываю спектакль.
Но, может, я и в самом деле виноват? Тем, что другим кажусь лучше, чем на самом деле. Почему Демид решил, что во мне какие-то... особые свойства? Сказал тогда: “Ты хорош тем, что объединил многих!”
А кого я объединил? Арунас уехал. С Вячиком у меня... нет, ссор не бывает, но то и дело какая-то ощетиненность... Настя целые дни проводит у Маргариты... Арбуз обо всем думает так трезво и деловито, что со сложными вопросами соваться к нему бесполезно. Вот с братом его, с Николкой, мы понимаем друг друга с полуслова. Но он еще такой малыш...
Иногда с молчаливым пониманием смотрит на меня Динь-Дим (всеми тремя глазами). Но потом каждый раз уходит в свое Соломино.
Конечно, лучший друг — Ивка. Но... меня порой грызет виноватость перед Ивкой. Кажется, что я столько раз подводил его и забывал о нем, занятый собой. К тому же начинается осень и видеться мы будем редко — через весь город не поездишь, когда каждый день уроки.
Однажды я признался бабушке, что у меня “тошно на душе, а почему — сам не разберусь”. Но она не встревожилась, как раньше. Суховато сказала:
— Подростковые сомнения, друг мой. Переходная пора, перестройка организма и души. Растем...
Я сказал, что не хочу расти.
Бабушка возразила, что от нас это не зависит.
— Все приходит в свой черед. Я же тебе объясняла.
Я понял, о чем она. Недавно я пожаловался, что у меня почему-то набухают и болят соски на груди. Мешают спать. Может, это рак или какое заражение?
Бабушка тогда посмеялась:
— Дурачок. Это бывает у многих мальчишек, когда они взрослеют, у одних раньше, у других позже. Не пугайся... Скоро и сны начнут сниться... всякие. Такие, что не расскажешь.
Я тогда покраснел, потому что сны я и правда иногда видел... такие... Например, про пустыню.
Знаете анекдот? Мужик в плавках бежит через Сахару и спрашивает у встречных бедуинов: “Далеко ли до моря?” Те пожимают плечами: “Немножко далеко, господин. Две недели караванного пути”. — “Во пляж отгрохали!..” Ну, а мне снилось, что я бегу через Сахару с Настей.
Кругом пусто-пусто, лишь очень синее небо и барханы. Песок удивительно чистый, желтый. А солнце — белое, ослепительное и горячее. Но без жесткого обжигания. Наоборот, хорошо от его лучей. Я купаюсь в них и... вдруг замечаю, что я совершенно голый. Ой, мамочка! Куда деваться, где спрятаться? И продолжаю бежать. А Настя бежит в двух шагах от меня, сбоку, и смеется. Я боюсь взглянуть на нее, добавляю скорости, чтобы умчаться подальше. Но слышу — не отстает. Я бросаю на нее перепуганный взгляд. Ох, да она ведь... тоже... Ну, не совсем, а в каких-то легоньких клочьях тумана. Клочков этих все меньше, встречный ветер сдувает их с Насти. И вот уж совсем... И на плечах у нее солнечные зайчики. И она все смеется. Догоняет меня, берет на бегу за руку.
— Не бойся, мальчик. Мы же совсем одни!
Я еще несколько минут боюсь, но потом солнечный воздух сдувает с меня страх, как с Насти сдул клочки тумана. И мне становится так беззаботно, так радостно! Ноги уже не проваливаются в сыпучий песок, а едва касаются песчаной ряби. Я почти лечу. И Настя рядом... Она не только Настя, а еще и Золушка, и Маша из “Щелкунчика”, и... принцесса Женька. В общем, она не та, что наяву...
Иногда мы взлетаем почти на метр, и ласковый солнечный жар еще сильнее охватывает нас, поддерживая на лету. А потом, дурачась, мы падаем и окунаемся по горло в сыпучий теплый бархан. Выскакиваем и бежим дальше.
Я в восторге:
— Не бойся, девочка! Это наши пески!
— И море!
Да, и море! Мы будем долго без устали бежать так, а потом с каменистого берега прыгнем в зеленую прохладную глубину. И сольемся с этой глубиной и со всей планетой, и будем волнами, небом, звездами , и тогда наступит полное счастье.
Я видел это несколько раз, но добежать до моря никогда не успевал, просыпался. Но все равно я вспоминал сон с радостью, хотя и со стыдом тоже.
Настя в этом сне была совсем не как на самом деле. Наяву-то я давно уже смотрел на нее без всякого замирания, а тут в ней словно какое-то волшебство просыпалось.
Но был и другой сон — такой, что я боялся вспоминать.
Будто наступило первое сентября, и в школе вспомнили мою драку с Вальдштейном и решили, что напрасно позволили тогда отвертеться от наказания. Вызвали на педсовет, и Клавдия Борисовна заявила:
“Ивoлгина следует з а к л е й м и т ь!”
“Иволгина”, — слабым от испуга голосом возразил я.
“Он еще и спорит! Заклеймить в прямом смысле!”
И я понял! На меня поставят клеймо — как на Миледи в “Трех мушкетерах”. И никуда не денешься...
Меня приводят в спортзал. Там за длинным столом сидят учителя, директор, какие-то незнакомые люди. А сбоку от стола стоит Настя. Но она не такая, как наяву, а взрослая. В какой-то дурацкой эстрадной одежде, вроде купальника с перьями и блестками.
И множество зрителей из младших классов. Они сверху донизу облепили шведскую стенку, висят на ней гроздьями. Но висят неподвижно, будто неживые. И глаза у них закрыты. Зато у каждого на коленке нарисован красный искусственный глаз, распахнутый. Эти-то красные глаза живо и с недобрым любопытством наблюдают за мной.
А те люди, что за столом, — как большие куклы. Кроме одного. Это пухлый улыбчивый дядька. Похожий на зубного врача Игоря Васильевича. Он дружески мне кивает и встает. И берет со стола большущую печать. Я не вижу, ч т о на печати, но знаю, ощущаю кожей: там составленное из иголок изображение королевской лилии.
— Не бойся, они одноразовые, — говорит дядька. — Стерильность гарантирована. — И протягивает печать Насте. — Ваше высочество, прошу вас...
У Насти на волосах блестящая коронка. Я ничуть не удивляюсь. Только стыдно мне до звона в ушах.
А нарисованные глаза зрителей — совсем не те, что у Динь-Дима. Они безжалостные. От любопытства они начинают лупать ресницами — так, что в навалившейся тишине нарастает сухой шорох.
— Не надо... — беспомощно бормочу я.
Настя кокетливо смотрит на Игоря Васильевича (это все-таки он?). Тот кивает и щелкает пальцами. И... на мне исчезают рубашка и майка. Какие-то смутные фигуры хватают меня за локти и укладывают кверху голой спиной поперек гимнастического “коня”. Между деревянных кольцеобразных ручек. Ручки эти больно стискивают мне бока. И я понимаю, что сейчас будет еще больнее. Гораздо больнее... Но главное — не страх будущей боли и даже не стыд от всей этой жуткой процедуры, а жгучая обида на Пшеницыну.
— Эх ты, предательница...
Я не вижу, но спиной чувствую, как она усмехается. Ей нравится мучать меня. Сейчас она всадит игольчатую лилию мне под лопатку... Лишь бы не заорать... Я стискиваю зубы... И просыпаюсь. И еще несколько минут продолжаю ненавидеть Пшеницыну, хотя уже понимаю, что во сне была вовсе не она. Не настоящая Настя...
Как нормальному человеку может сниться такое!
Утром я лезу под душ и стараюсь соскрести с себя все ночные гадости. И вообще все, что налипло на меня: все тревоги, стыд за неудачи, непонятные страхи.
А принца пусть все же играет Вальдштейн. Может, раскроется у него талант, если Вячик очень захочет.
Мне казалось, что скоро обязательно что-нибудь случится. Со мной. Лопнет во мне, как нарыв.